Но однажды утром, в июне, хрупкое равновесие, которого ей удалось достигнуть, чуть не нарушилось – и притом трагически. Одним из ее отрицательных впечатлений от города было метро. Она ненавидела нью-йорскую подземку за грязь и грохот поездов, но еще больше за вызывавшую клаустрофобию тесноту, когда в часы пик столько человеческих тел втискивается в вагоны, сдавливая друг друга и сводя на нет, если вообще не уничтожая, всякую возможность уединения, которого она так давно жаждала. Она понимала, что подобная реакция – подобная брезгливость, отвращение, вызываемое соприкосновением с чужой кожей, – противоречит всему, через что она прошла. Но так было, она не могла от этого избавиться, это стало частью ее нового, преобразовавшегося естества. В кишевшем людьми шведском центре для беженцев она твердо решила до конца жизни избегать скопления людей – тряские поезда подземки надсмеялись над этой абсурдной мыслью. Как-то ранним вечером, возвращаясь домой из приемной доктора Блэкстока, она попала в вагон, набитый больше обычного, – жаркий сырой вагон, заполненный, как всегда, толпою потных бруклинцев, этих трудяг всех видов и степеней покорности своей доле, в рубашках и открытых платьях, к которым на очередной остановке в центре добавилась шумная группа мальчишек-старшеклассников с причиндалами для бейсбола; они принялись грубо и бесшабашно, с такой силой протискиваться внутрь, что давка стала почти невыносимой. Упругие, как резина, торсы и липкие от пота руки безжалостно затолкали Софи в конец вагона; споткнувшись, она перешагнула порожек и очутилась на сырой и темной площадке, соединяющей два вагона, крепко зажатая между двумя человеческими существами, которых она – без всякой задней мысли – попыталась разглядеть; в этот момент поезд, вздрогнув, со скрежетом медленно остановился, и свет потух. Софи затошнило от страха. По вагону прокатилось сокрушенное «ох» и легкие вздохи огорчения, почти сразу потонувшие в ликующем хриплом «ура» мальчишек, столь оглушительном и протяжном, что Софи зажатая в беспросветной тьме, почувствовав, как чья-то рука лезет сзади ей под юбку, в мгновение ока поняла: кричи не кричи, никто не услышит. Единственным маленьким утешением, потом рассудила она, было то, что она не впала в панику, а это вполне могло произойти, учитывая тесноту, удушающую жару и стоящий в темноте поезд метро. Она, возможно, даже завздыхала бы, как остальные. Но рука с напряженным средним пальцем, орудовавшим с поистине хирургическим умением и поспешностью, до невероятия по-хозяйски искавшим дорогу и, наконец, проникшим, избавила ее от паники, преисполнив возмущения и ужаса, какой охватывает человека, неожиданно подвергшегося насилию. Ибо это было именно так – не случайная неловкая попытка пощупать, а самое настоящее – назовем вещи своими именами – вторжение во влагалище, которое палец парня, как некий злоумышленник, нашел и воткнулся на всю свою длину, вызвав боль, но в еще большей степени – состояние загипнотизированного изумления.
До сознания смутно дошло – чьи-то ногти царапают ее, и она услышала собственный голос: «Пожалуйста, не надо» – и тотчас поняла всю банальность, всю глупость своих слов. Это продолжалось не более тридцати секунд, и наконец мерзкая лапа отодвинулась; Софи стояла дрожа в удушливой тьме, которую, казалось, никогда больше не рассеет свет. Она понятия не имела, сколько прошло времени, пока не вспыхнули лампы, – пять, может быть, десять минут, – но, когда свет зажегся и поезд тронулся, качнув людей, Софи поняла, что так никогда и не узнает своего обидчика среди этой полудюжины мужских спин, и широких плеч, и торчащих животов. На ближайшей остановке она чудом выскочила из поезда.