– Vernichtung, – произнесла она вслух. «Это что же, – по глупости запоздало подумала она, – он, значит, хочет всех их умертвить».
Как дала понять сама Софи, ее образ, наверное, выиграл бы, если б можно было сказать, что осознание ненависти к отцу не только совпало у нее с осознанием, что он хотел бы перебить всех евреев, но и объяснялось этим. И хотя то и другое произошло почти одновременно, Софи сказала мне (и тут я поверил ей, как часто интуитивно верил), что она, видимо, была внутренне подготовлена к непостижимому отвращению, какое вдруг почувствовала к отцу, и что оно вполне могло возникнуть у нее, даже если бы профессор и не упоминал о массовом уничтожении, которого так жаждал. По ее словам, она не могла бы поручиться, что это не так. Мы рассказываем здесь главную правду о Софи, и мне кажется, то обстоятельство, что, подвергаясь на протяжении стольких лет воздействию злобной, уродливой, неблагозвучной, навязчивой идеи, владевшей ее отцом, она выплыла, не утонув, хоть и попала в самый омут, питаемый ядовитым родником его веры, убедительно свидетельствует о том, что это была за натура, а также что у нее достало человеческих качеств почувствовать изумление и ужас, когда она, прижимая к груди омерзительную рукопись, спешила по туманным извилистым сумеречным улочкам Кракова туда, где все должно было открыться.
– В тот вечер отец ждал меня в одном кафе на Рыночной площади. Я помню, было очень холодно и сыро, с неба немного падала крупа, ну, понимаешь, как будто вот сейчас пойдет снег. Мой муж, Казик, сидел за столиком рядом с отцом и тоже ждал. Я совсем опоздала, потому что весь день работала – печатала рукопись – и это взяло у меня много больше времени, чем я думала. Я ужасно боялась, что отец рассердится, что я такая поздняя. Это ведь была, знаешь, такая большая спешка. По-моему, вы это называете «срочная работа», и печатник – тот человек, который печатал брошюру на немецком и польском, – должен был встретиться с отцом в кафе в определенный час и взять рукопись. До его прихода отец еще собирался посидеть за столиком и выправить рукопись. Он будет править немецкий, а Казик проверит польский. Так они собирались, но я очень опоздала, и, когда я пришла туда, печатник уже явился и сидел с моим отцом и Казиком. Отец был очень злой, и я извинилась, но я видела, он очень сердитый, и он быстро схватил у меня рукопись и велел сесть. Я села и почувствовала такую сильную боль в животе – очень я боялась, что он такой сердитый. Странно, Язвинка, как человек помнит некоторые подробности. К примеру, я помню, мой отец пил чай, а Казик пил сливовицу, а печатник – я этого человека уже раньше встречала, его звали Роман Сенкевич, да-да, как знаменитого писателя, – пил водку. Я уверена, я все точно помню, потому что отец пил чай. То есть, понимаешь, я работала весь день и ужасно устала, и мне хотелось только одного – чашечку чаю, как пил отец. Но я никогда в жизни не посмела бы заказать сама – никогда! Помню, я смотрела на его чайник и его чашку, и мне так хотелось такого горячего чая. И если бы я так не опоздала, отец предложил бы мне чай, но сейчас он очень на меня был сердитый и ничего не сказал про чай, так что я просто сидела там и смотрела вниз на мои ногти, а отец и Казик стали читать рукопись.