Софи редко вслушивалась в мелодии, по большей части старалась даже вообще отключиться, ибо, как правило, это были лишь шумные немецкие дворовые песни, тирольские шуточные песенки, йодли, хоры с колокольцами и аккордеонами – все это, пронизанное патокой Trauer[180] и слезливыми излияниями из репертуаров берлинских кафе и мюзикхоллов, вроде таких криков души, как «Nur nicht aus Liebe weinen»[181] в исполнении любимой птички певчей Гитлера Зары Леандер, – эту пластинку с безжалостным и монотонным упорством снова и снова ставила на радиолу владелица замка, крикливая и вульгарная, увешенная драгоценностями жена Хесса Гедвига. Софи так бы хотелось иметь такую радиолу – хотелось до боли в груди; путь ее из подвала в мансарду и обратно непременно лежал через гостиную, и она всякий раз бросала на радиолу алчные взгляды. Комната походила на иллюстрацию к польскому изданию «Лавки древностей», которую когда-то видела Софи: набитая до отказа французским, итальянским, русским и польским антиквариатом всех эпох и стилей, она казалась творением некоего сумасшедшего декоратора, вывалившего на сверкающий паркет (в большой, просторной, но всего лишь одной комнате) столько диванчиков, кресел, столов, письменных столиков, козеток, вольтеровских кресел и оттоманок, что ими можно было бы обставить десяток комнат маленького дворца. Но радиола выделялась даже среди этой отвратительной свалки – она была вишневого цвета, отделанная под старину. Софи никогда еще не видела электрорадиолы – она пользовалась патефонами с ручным заводом, – и ее приводило в отчаяние то, что на такой прекрасной машине звучит только Dreck.[182] Приглядевшись, Софи обнаружила на ней марку «Стромберг-Карлсон» и считала, что это шведская фирма, пока Бронек – простодушный с виду, на самом же деле хитрющий узник-поляк, главный разносчик сплетен и информации, выполнявший всякую мелкую работу в доме коменданта, – не сказал ей, что это американская машина, ее забрали то ли в притоне, принадлежавшем какому-то богачу, то ли в каком-то западном посольстве и перенесли сюда, где она заняла свое место среди тонн трофейного добра, которое с поистине лихорадочной маниакальностью свозили из разграбленных жилищ со всей Европы. Вокруг радиолы высились горы толстых альбомов с целлулоидными карманами, где лежали пластинки, а на самой машине стояла толстая баварская кукла из розового целлулоида и, надув щеки, дула в золотой саксофон. «Евтерпа, – подумала Софи, – сладкоголосая покровительница музыки», – и быстро прошла мимо…
Божественный хор, донесшийся до Софи неразборчивое бормотанье Хесса и его адьютанта внизу, преисполнил ее таким изумлением и восторгом, что она, трепеща и словно воздавая дань прекрасной музыке, невольно поднялась со своего стула за машинкой. Что, черт подери, случилось? Какой дурак или псих поставил эту пластинку? Или, может быть, Гедвига Хесс внезапно сошла с ума? Софи не знала, да это было и неважно (потом ей пришло в голову, что это вторая дочь Хесса Эмми, одиннадцатилетняя блондиночка с совершенно круглым, надутым, веснушчатым лицом вознамерилась – от безделья и послеобеденной скуки – послушать что-то новенькое и заморское), – неважно. Торжественная осанна покрыла холодком восторга кожу Софи, словно ее коснулись руки божества, – волны озноба следовали одна за другой; прошла не одна секунда, прежде чем туман и мрак, сквозь которые она, спотыкаясь, брела как сомнамбула, исчезли, будто растопленные лучами жаркого солнца. Софи подошла к окну. В стекле приоткрытой створки она увидела свое отражение: бледное лицо под клетчатым платочком, а ниже – белая с синим полосатая роба узницы; усиленно моргая, чтобы прогнать слезы, она смотрела сквозь собственное расплывшееся изображение и снова увидела волшебного белого коня, который пасся теперь на лугу, за ним – овец, а еще дальше – словно на самом краю света – скобу унылого, серого осеннего леса, превратившегося под влиянием музыки в высокий фриз из поблекшей, но все еще величественной листвы, исполненной вечной грации, невыразимо прекрасной.
– Отче наш… – начала она по-немецки. Захлестнутая, унесенная ввысь торжественным хоралом, она закрыла глаза, а трио архангелов пело, вознося свою таинственную хвалу вечному кружению Земли: