Вассиан знал и государь тоже, что Варлаам большой любитель и знаток иконописи, что знается и дружит чуть ли не со всеми здравствующими добрыми иконописцами, с дальними переписывается, многие постоянно с ним советуются, одаривают новыми творениями и замечательных икон, старых и новых, он собрал в Симоновом монастыре великое множество, и разговоры на эту тему были у них не раз преинтереснейшие, а вот о зодчестве как-то не случались, и то, что он чувствует и его так глубоко, открылось Вассиану только сейчас. И государю, несомненно, тоже. Причем чувствовалось, видно было, что Варлаам задел в нем что-то очень важное - уж больно внимательно и задумчиво он на него взирал и даже не помрачнел, когда тот по существу ведь почти похаял саму крепость-то, которую Василий, как все эти стройки, как и его отец, считал одним из основных, важнейших дел своей жизни. И, постоянно повелевая зодчими и наблюдая за их работой, был убежден, что и разбирается в их искусстве уже не меньше их, и вот оказалось вдруг, что вчерашний архимандрит почувствовал в его творениях такое, о чем он даже не подозревал и никогда не думал, но сейчас понял, что в этом что-то есть, есть...
Задел, крепко задел и заинтересовал его Варлаам.
- Полагаешь, еще краше и дивнее было бы, когда сугубо свое-то?
- Несомненно! Я б и колокольню еще выше сделал, ибо пока это не Иван Великий, а полувеликий. Да-да. И когда-нибудь это сделают обязательно, я уверен. Может быть, даже твой сын. Нужно сделать - почувствуют. Тумбы-башни покрыть шатрами, стены...
- Погоди! Дай опомниться! Дай опом-нить-ся!..
* * *
Василий дня не мог прожить без Вассиана, без Шигоны и особенно без Соломонии...
Мало, что постоянно советовался обо всем с первым и вторым, обязал, чтобы тот или другой вообще были всегда и везде при нем, на его глазах на любой встрече, в думе, в поездках, в покое для занятий. И если по каким-либо причинам их вдруг не оказывалось на его глазах, он ощущал внутри странную, тоскливую пустоту, и ему, несмотря ни на какую обстановку и ни на какое количество народа вокруг, становилось не по себе, как-то неуютно. А несколько раз, когда их не было, даже почудилось, что пол, а в другой раз земля под ним вот-вот закачаются и уйдут из-под ног. Аж мурашки поползли от этой дичи.
И Соломонию должен был видеть каждый день и как можно больше. Брал ее с собой буквально всюду, где прилично было быть и женщинам. Во все дальние деловые и даже военные поездки. И по монастырям. Да даже на некоторые охоты ездил с ней, которые страстно любил. Вообще, очень любил ездить, на месте долго никогда не сидел. И саму езду, хоть верхом, хоть на колесах, хоть в санях, любил безумно, и то, как мимо по сторонам и навстречу бегут и бегут или летят стремительно, со свистом в ушах кусты, поля, деревья, речки, луга, избы, люди, стада, леса, деревни, церкви, города, полдни, рассветы, закаты, новые и новые запахи, новые и новые погоды, новые и новые места - его места, его земля, все его. Упивался ездой, как пьяница пьянкой. И ее заразил. И спал всегда обязательно с нею. А оставаясь наедине, всегда ждал, когда она подойдет или пододвинется, прижмет обе свои мягкие, теплые руки к его щекам, мягко, тепло и длинно поцелует прямо в губы, потом притянет его голову к упругой своей груди и сколько-то они постоят или посидят так, безмолвно, чувствуя, как тепло и ласка души каждого перетекает в другого, соединяя их в единое прекрасное целое, и они друг друга ласково же погладят, а потом она иногда брала еще свой гребень и ласково же, красиво расчесывала и укладывала его отливающие рыжиной жестковатые волосы, бороду, усы, а он жмурился, пыхтел, а нередко и почти что мурлыкал, словно кот, от полного блаженства.
Так, единой душой, жили два года, три, пять.