Единственным, кто мгновенно — ну почти что мгновенно — приехал из отпуска, был директор, ему позвонили, и он примчался, чтобы наблюдать за нашим бессилием, управлять разгромом, встать у руля разрубленного напополам корабля, вываливающего из своего рассеченного нутра кучу трупов, корабля с забитыми битком трюмами и зловонными коридорами — в переполненных, плохо проветриваемых отделениях пахло потом и смертью, даже морг и тот черным нефтяным пятном начал расползаться за пределами своего ледяного царства. Куда прикажете класть покойников, слышался вопрос, иди сам посмотри, если не веришь, из службы ритуальных услуг никого не дождешься, у них самих нет места, не справляются с похоронами; Юрий предложил устроить сожжение на костре, как в Средневековье, во время чумы, а в морге, единственном охлаждаемом помещении, разместить больных. Не правда ли, какая жестокая ирония, что прохладой были обеспечены только хирурги и покойники? В минуты крайней усталости мы готовы были сказать впрямую несчастным страдальцам: смерть — самый короткий путь к прохладе; мы тоже изнемогали от изнуряющей жары, работы и бессилия.
Неделя, почти неделя без сна — вот какая настала жизнь. Юрий, одержимый ненасытной жаждой деятельности, в короткие перерывы перечитывал «Чуму» Камю; как ни странно, он выглядел почти счастливым, говорил об Оране, о Риэ, «воодушевился», в прямом смысле слова, всюду поспевал, часами сидел в приемной с интернами, осматривал больных, ставил диагнозы, проветривал, ухаживал, следил, наблюдал, потом поднимался к себе, оперировал, делал обход и вновь спускался вниз; болтал с пожарными и врачами из «скорой», выкуривал две-три сигареты подряд на крыльце и снова работал и работал.
Жоана не была спокойна, она словно бы чего-то опасалась, Юрий, по ее мнению, вел себя неестественно, и это самое мягкое, что можно было о нем сказать, хорошо хоть ему стало не до выпивки. Как-то мы с ней перекусывали сэндвичами в воображаемой прохладе на террасе кафе на улице Абесс, Юрий с нами не пошел, остался работать, и Жоана поделилась со мной своими тревогами. Во всем, что он делает, говорила она, есть что-то болезненное, он так надрывается не потому, что страстно увлечен медициной или рвется помогать больным, он хочет оглушить себя, довести до изнеможения, задавить работой тоску и душевную смуту, сладить с собой, что-то изменить в себе или просто забыться. Как бы я его ни любила (при этих словах я на секунду отвел глаза, так мне стало больно), он от меня все дальше, мы не можем быть вместе, говорила она, и я слышал в ее голосе страдание, ей надо было выговориться. Он отказался ехать со мной отдыхать, сказал пренебрежительно: «Отпуск в деревне, такая тощища, да еще с твоими подругами!», а ведь всем известно, что он терпеть не может (во всяком случае, сам так говорит) Биарриц и свое семейство.
Я-то хорошо знаю, что такое богатая буржуазная семья, попытался я ей объяснить, она завораживает и внушает ужас, не дает возможности спастись от своей разрушительной силы: мне понадобился Атлантический океан, чтобы от нее отделиться, хотя тогда я еще не понимал, что совершаю бегство; Юрий должен совершить то же самое. Мне хотелось, чтобы разговор перешел с Юрия на меня, я не сводил глаз с Жоаны — простенькое ярко-синее платье на бретельках, матовые обнаженные руки, такие тонкие и хрупкие, длинные волосы, будто рама картины, и от их темного цвета губы еще ярче, еще малиновей.
Нестерпимая жара напомнила мне о давних ночах, о влюбленностях юношеской поры; кафе на Монмартре, близость Жоаны отдалили больницу с умирающими, как будто они только для того и существовали, чтобы сейчас, измотанные дневными заботами, мы пережили минуту, когда сливаются воедино желание, воспоминания и вечерний воздух.
Пиво расслабило нас до сонливости, но Жоана и зевая продолжала говорить, стала веселее, улыбчивее, темнота завесила от нас больницу — наконец-то! — а с ней и Юрия, Жоана понемножку отделялась от него (во всяком случае, я так думал) и рассказывала мне о себе, о своем отдыхе, как она наслаждалась дальними прогулками по зеленым холмам и низкорослым лескам Обрака, остророгие коровы и быки там бродят на воле и пугают встречных, вынуждая повернуть обратно, зато в домиках пастухов, хоть там и жарко, и душно, она объедалась виноградом.
Больница нас отпустила, подарила спокойную минутку, нам принесли еще по кружке пива, и я постарался забыть обо всем, кроме руки, лежащей возле моей на теплом искусственном мраморе, некрасивой в общем-то руки с короткими ногтями, узловатыми пальцами, истертой кожей, трудовая рука казалась старше юного запястья, от которого бежали вверх голубоватые жилки. Мне стоило немалых усилий не коснуться пальцем одной из этих голубых жилок и не повести его дальше, к сгибу локтя, а потом еще выше, к плечу, и, следуя за током венозной крови, спуститься к сердцу, что билось рядом с маленькой острой грудью.
Кажется, я так засмотрелся, что больше уже не слушал, что она говорит, а склон потемневшего неба брали приступом пылкие звезды.
Глава 22