Огораживание территории для скинии, несколько территорий с различным статусом в храмовых пространствах… Рассказ о райском саде – это прежде всего рассказ о саде, то есть, об особом образе организованной лужайке. Газоны Ренессанса – это продолжение даже не вековой, а тысячелетней традиции разнообразнейших садов, и Харари попросту неправ, утверждая, что не было газонов в древнем Риме или в пекинском Запретном городе. С чего это он так решил?!
Газон – удачный пример древнейшей письменности. Могила, бусы, статуи, мегалиты, – это всё знаки, это всё «семиотические явления», разновидности коммуникации, письменности. Диалог с собой, с другими, с неведомым. Означает ли это, что нельзя не устраивать газона, не выдумывать нового? Наоборот! Именно потому, что обустройства земли – это письменность, нужно писать и нечто новое. Освобождение не в том, чтобы понять условность всех знаков, их произвольность, бессмысленность, и внести свою толику шума в эту бессмыслицу, а в том, чтобы понять условность всех знаков, их подчинённость человеческой воле, их осмысленность и внести новый смысл в диалог с собратьями по человечеству посредством лужаек, татуировок, украшений, одежды и, кстати, речей и текстов.
Историчность, подлинность, аутентичность
«Историчность» стало синонимом подлинности. Но в общении (а история – категория коммуникативная) сама подлинность есть не столько подлинность, сколько аутентичность. Аутентичное исполнение музыки не есть подлинное. Подлинная золотая монета не идентична аутентичной золотой монете. Аутентичный золотой не идентичен фальшивому золотому, он изготовлен не для обмана и не для использования в качестве средства обмена или наживы, а для воскрешения подлинности как духовной категории.
История есть разновидность риторики, историчность есть разновидность риторического стиля. Ромео, обнаружив труп Джульетты, может завыть с горя, может начать грязно ругаться, может просто остолбенеть – последнее вероятнее всего. То есть, подлинные реакции, неотрефлектированные, внутренние – это животные реакции. Для обезьяны и для человека это реакции одинаково подлинны, но для человека они ещё и нечеловечны, неисторичны, не аутентичны.
Тут налицо тот же базовый языковый парадокс, что и в утверждении «все утверждения ложные, включая настоящее утверждение». Язык говорит о себе, что он не может существовать. Он существует исключительно за счёт того, что с точки зрения биологии, зоологии и прочей физики является ложью. А с точки зрения человека, как раз вой над покойником – это ложь, это волчье в человеке. Человеческое же – «for restful death I cry». На русском «зову я смерть», выпадает оксюморон – «хочу испустить дух и отдышаться». Екклесиаст – ложь, потому что утверждение «всё суета сует» само является суетой и даже, строго говоря, увеличивает суетность. Между тем, любому человеку понятно, что Шекспир побеждает смерть, побеждает отчаяние своим перечнем того, что вызывает отчаяние, как и Екклесиаст преодолевает суету, превращая её в предмет осмысления.
Когда человек говорит «я плачу», он лжёт, потому что именно в момент произнесения этих слов он как раз вынужден перестать плакать, он говорит. Тем не менее, человек по-настоящему плачет не тогда, когда плачет слезами, а тогда, когда утверждает о себе, что он плачет. Это можно было бы описать как игру, но этому мешает то, что для игры требуется хотя бы один играющий, а человек говорит о том, что плачет, более чем серьёзно – он говорит об этом по-человечески.
История как набор событий не исторична, она даже не подлинна – если это история человека, а не история звезды или музыки. История всего, что не человек, есть всего лишь факт, совершившееся. Даже о факте говорить трудно, потому что «факт» уже есть вычленение чего-то, акт словесный, разумный, внешний по отношению к бытию. История иногда бывает подлинной – когда люди ведут себя именно как люди. Подлинная история уходит в прошлое (зоологическая история даже на это неспособна), её место занимает (должна занимать) аутентичная история – история как текст, описание, риторика.