Вместо него другое: «Село хоть куда. Хаты большие, не пошатнувшиеся в разные стороны, как пьяные бабы на базаре. Чистые, белые, нередко с светлицами и почти все окруженные темными фруктовыми садами, клунями и стогами разного хлеба. И скотины разной также немало выгоняют из дворов на выгон свежие, здоровые девки, в новеньких белых свитках, в красных и желтых сапогах на вершковых подковах. Везде все чисто и опрятно, так что хоть бы и в казенном имении так впору».
И российские войска теперь для Шевченко «наши». И тоска – «наша русская». И даже Колиивщину считает он отныне не чем иным как «Варфоломеевской ночью», событием, «недостойным памяти человека», да еще и добавляет, что, если у других наций подобные «кровавые трагедии» разыгрывались «по воле одного какого-нибудь пройдохи, вроде Екатерины Медичи», то у наших покойных земляков «были делом всей нации». То есть, следуя новой шевченковской логике, получается, что нация из одних только пройдох и состояла.
Что нужно было нашему вурдалаку, чтобы так кардинально изменить «грешным увлечениям бестолковой молодости?» Изменить вплоть до того, что даже крепостную дворню, к которой сам некогда принадлежал, он теперь чисто по-барски назовет «ленивой и избалованной»?
Да. в сущности, почти ничего. Мелочь. Всего лишь десять лет подряд пропьянствовать с господами офицерами, изучая в упор их симпатичные усатые морды, поваляться на солнцепеке под караулом распитых бутылок да попастись за столом у добряка коменданта. И тогда сами собой сорвутся с кончика пера вдохновенные строки: «Неблагодарный!<…> Ежели ты попрал священные узы родства и дружбы, то вспомнил бы вчерашний обед. Вспомнил бы, кому ты обязан гостеприимством. Вспомнил бы, против кого ты ухищряешься, на кого ты руку подымаешь[18]».
И он вспомнил.
И на мгновение опустил руку с топором.
Но только на мгновение.
В когтях крепостных помпадурш
В описи вещей, оставшихся после смерти Шевченко, среди карманных часов и семи подштанников обращает на себя внимание солидный дамский гардероб – шерстяная клетчатая плахта, поддевка, юбка, два женских пальто («одно драповое серое, а другое такое же белое, обшитое с золотым снурком») и даже три пары «бумажных» чулок[19].
Спрашивается: зачем понадобилось все это добро представителю сильного пола, коим являлся Тарас Григорьевич? Может, он был трансвеститом и, устав от беспрерывного революционного горения, расслаблялся, разгуливая наедине с собой в чулках, поддевке и в одном из вышеупомянутых пальто? По будням – в простом драповом, а по воскресеньям – в парадном белом «со снурком»?
Спешу успокоить разгорячившихся консерваторов – доказательств этому мною пока не обнаружено. Да и странно было бы ожидать наклонностей к переодеванию от такого крепкого ширококостного мужика с демонстративными усищами – неубедительная внешность была у Тараса Григорьевича для типичного трансвестита.
Тогда, возможно, Шевченко собирался подарить заботливо подобранный гардеробчик сестрам? Тоже сомнительно. Сестер у Кобзаря значилось две. А три пары чулок на два никак не делятся. Да и зачем нужны были эти изящные предметы простым сельским бабам?
Тогда что же сей загадочный перечень значит?
А вот что!
Незадолго до смерти Шевченко в очередной раз влюбился и собирался жениться. Но та, которая стала его избранницей и на которую в порыве страсти он обрушил поток даров, изменила ему. И тогда как истинный практичный джентльмен Тарас забрал все назад, прокомментировав: души моей не было жаль для нее, а теперь жаль нитки[20].
Но давайте все по порядку.
На закатных романах Лермонтова и Пушкина лежит отблеск трагедии. Соперничество с де Барантом из-за княгини Щербатовой привело автора «Героя нашего времени» к дуэли и ссылке на Кавказ, где его поджидала пуля Мартынова. Ревность к Дантесу поставила кровавую точку в бегущей вприпрыжку пушкинской жизни.
Зато последние влюбленности Шевченко читаются, как «малороссийская» комедия с галушками под аккомпанемент веселой народной песни: «Ой пiд вишнею, пiд черешнею стояв старий з молодою, як iз ягiдкою…» Что-то вроде «Наталки Полтавки», где, как ни странно, роль одураченного Возного досталась… Великому Кобзарю. Упрямая, не вписывающаяся ни в какие схемы действительность словно посмеялась над излюбленными философскими построениями Тараса Григорьевича.
Всю жизнь Шевченко преследовал сюжет о соблазненной нехорошим барином крепостной праведнице. Впервые он всплыл в «Катерине», а потом раз за разом будет выныривать то в стихах, то в прозе, как надоедливый сорняк. На первый взгляд непонятно, почему во всем виноват ловелас-офицер. Силой он наивную Катю за порог не тащил, белых ручек ей за спину не заламывал, на соломе не насиловал. Произошло все по взаимному согласию. Но Шевченко, не вдаваясь в психологические нюансы, винит в блуде только проклятого дворянина и не задумывается, что селянка, наверное, просто тщеславно надеялась стать барыней, скакнув в благородное сословие прямо с душистого «батькiвського» сеновала.