Не знаю, не знаю, что тут такого замечательного или не замечательного. В детстве Льва Толстого дразнили "Лева-рева" за то, что он то и дело плакал. Я думаю, у Бунина, как и у многих мемуаристов, произошел "перебор" профессиональной наблюдательности, когда каждому малозначащему факту придается глубокомысленное значение. Тот же Иван Бунин, автор "Окаянных дней", люто ненавидевший большевиков, обзывавший Ленина "косоглазым сифилитиком" и ревновавший Чехова к Нобелевской премии, прекрасно сказал в 1933 году в Стокгольме, переадресовав давнюю фразу Антона Павловича о Толстом ему же самому:
- Как хорошо, что жив Чехов! При нем никакая советская шваль не смеет называться русским писателем.
"Замечательно!" - скажу я [Моэм].
А швали было очень много. Большевики пытались поставить литературу на конвейер, даже называли писателей "инженерами человеческих душ", и в эти инженеры шли духовные босяки, лакеи и карьеристы вне зависимости от происхождения, вроде графа Алексея Толстого. Они в художественных образах прославляли доктрины большевизма, оболванивали полуграмотное население, грызлись между собой. Были и другие, вроде модерниста Владимира Сорокина, автора препохабнейших рассказов. Чехов его дух на версту не переносил, вот неизвестная цитата из письма Корнею Чуковскому:
"Литература - это область человеческой деятельности,
которую можно представить чем-то вроде большого старого
надежного стола. На этом столе можно делать ВСЕ: обедать,
читать, строгать, пилить, делать уроки, писать жалобы,
кляузы и предложения, играть в карты, пировать во время
чумы, вкручивать лампочку Ильича, за этим столом могут
сидеть и царь, и сапожник, и нищий - он и монархичен, и
демократичен, и аполитичен, и анархичен одновременно; этот
стол вытерпит все: на нем можно танцевать голыми, под ним
(и на нем) можно спать - если спать негде. По нему можно
стучать кулаком. На нем даже можно заниматься любовью,
если сильно приспичило. Если какой-то школяр вырежет на
ножке стола неприличное слово, он поймет и простит этого
мальчишку - скажет: "Нехорошо, мальчик!" Он все стерпит. С
ним нельзя делать только одного: на этот стол нельзя
...>. А Владимир Сорокин на него ...>. Какой из него
писатель, да еще модернист? Обыкновенный ...>".
[Чехов употребил слова "срать" и "говнюк". Как видим, Антон Павлович, когда было надо, не краснел и не стеснялся в выражениях, советские публикаторы эти слова стыдливо кавычат и многоточат].
Но в литературе дела обстояли не так уж плохо. Чехов любил известных советских авторов Ильфа и Петрова. Они, конечно, каждый в отдельности не тянули на Чехова, но дополняя друг друга, вдвоем - именно вдвоем! - как-то странно напоминали молодого Антошу Чехонте - туберкулезный, очкастый, задумчивый Ильф, веселый, долговязый, хлебосольный Петров. Наверно, Чехов, глядя на них из под пенсне, вспоминал себя в молодости. Чехов ценил их юмористику в советских газетах и журналах того времени и подарил им сюжет для "Двенадцати стульев", как Пушкин Гоголю сюжет "Мертвых душ", впрочем, это уже похоже на литературную мифологию. Рассказы Зощенко и Аверченко ему не нравились.
Важнейшим из искусств для большевиков являлось кино, самое действенное зрелище для оболванивания масс, но они понимали, что в основе всех искусств, даже любимого ими "кина", конечно же лежит литература. В работе со словом у них был большой опыт, они инстинктивно понимали цену и опасность талантливо расставленных слов на бумаге. Большевикам для наведения порядка в советской литературе нужен был "литературный нарком" [народный комиссар в кожаном "пинжаке" с наганом], требовался свой живой классик, авторитет, представительская фигура - и Чехов был единственным "типичным представителем" классической русской литературы, но он не был своим, босяком. Похоже, им не хватало фигуры bourevestnika Алексея Пешкова-Горького, вот когда сказался выбор второго июля четвертого года. А Чехов... ну какой же из Чехова bourevestnik?
Вот чрезвычайно важное и парадоксальное наблюдение детского писателя Корнея Чуковского:
"Снился мне до полной осязательности Чехов. Он живет
в гостинице, страшно худой, с ним какая-то пошлая женщина,
знающая, что он через две-три недели умрет. Он показал мне
черновик рассказа:
- Вот видите, я пишу сначала без "атмосферы", но в
нижней части листка выписываю все детали, которые нужно
сказать мимоходом в придаточных предложениях, чтобы
создалась атмосфера.
А та пошлячка, которая состоит при нем, говорит:
- Ты бы, Антоша, купил "кадиляк".
И я думаю во сне: какая стерва! Ведь знает, что он
умрет и машина останется ей.
Проснулся с ощущением, что мне приснилось что-то
важное, но не мог вспомнить. В следующую ночь мне опять
приснился этот же сон. Вот что я понял: Пешков-Горький был
слабохарактерен, легко поддавался чужим влияниям, плакал
на каждом пиджаке. У Чехова был железный характер,
несокрушимая воля. Не потому ли Горький воспевал сильных,
волевых, могучих людей, а Чехов - слабовольных,
беспомощных?"