И он ополчился на весь свет. Воевал с медсестрами, бранился со специалистами, собачился с главврачами. Бился с чинушами в белых рубашках, войско которых выросло настолько, что всех и не упомнишь. Одна страховка на то, другая – на другое, одному пиши насчет болезни Сони, другому – насчет инвалидной коляски. Третьему – чтоб освободили от работы, четвертому – чтоб убедить эту клятую администрацию, что жене нужно как раз наоборот. Чтоб разрешили работать.
Но где ему было тягаться с чиновниками в белых рубашках? Где было бороться с диагнозом?
А диагноз у Сони был – рак.
«Что ж, будем жить, как получится», – вздохнула Соня. Так они и сделали. Она продолжала учить своих любимых оболтусов, покуда хватало сил. Под конец, когда совсем ослабла, Уве каждое утро довозил ее на коляске до самого учительского стола. Через год она перешла на три четверти ставки. Через два – на полставки. Через три – на четверть. Когда же пришлось остаться дома, стала писать длинные письма – каждому из своих учеников, просила звонить, как только понадобится ее помощь.
Они звонили, почти все. Тянулись к ней нескончаемыми вереницами. Однажды в воскресенье завалились такой оравой, что Уве сбежал в сарай и не выходил оттуда часов шесть. Уже ночью, когда ушли последние, Уве стал обследовать дом – хотел убедиться: не стырили ль чего. Пока Соня не крикнула: «Ты забыл сосчитать яйца в холодильнике». Тогда Уве махнул рукой. Понес ее наверх, а она всю дорогу хихикала над ним, уложил в кровать, и перед тем, как уснуть, она повернулась к нему. Спрятала пальчик в его ладони. Уткнулась носом ему под мышку.
«Бог отнял у меня ребеночка, любимый Уве. Но дал мне тысячу взамен».
А на четвертый год она умерла.
И вот он стоит перед нею и гладит могильный камень. Гладит и гладит. Словно хочет оттереть ее у смерти.
– Я возьму с чердака ружье твоего отца. Знаю, что тебе это не по душе. Мне тоже, – тихо признаётся он.
Тяжело вздыхает. Нужно быть как кремень, чтоб не дать ей переубедить себя, уговорить смириться.
– Ну, до скорого свиданьица, – говорит он решительно и топает ногами, сбивая снег с ботинок, словно пытается упредить ее – чтоб не успела сказать слова против.
А после идет по дорожке к стоянке, а позади плетется кошак. Через черные ворота, вокруг «сааба», с которого забыл отклеить знак «У», открывает правую переднюю дверь. Огромные карие очи Парване глядят на него с состраданием.
– Я тут подумала… – осторожно начинает она, включая первую скорость и разворачиваясь.
– Больше не думай: это вредно.
Но она продолжает:
– Я подумала: если хочешь, я помогу тебе прибраться в доме. Можем упаковать Сонины вещи в ящики и…
Едва это имя слетает с ее губ, лицо у Уве чернеет, от гнева словно превращается в маску.
– Ни слова больше! – взвивается Уве, в салоне гремит гром.
– Но я… Я только поду…
– Ни слова, говорят тебе, ТВОЮ МАТЬ! Понятно тебе?!
Парване, кивнув, замолкает. Всю дорогу домой Уве дрожит от негодования, отвернувшись к окну.
31. Уве и прицеп, который снова понадобился
Сегодня Уве просто обязан умереть. Этот день, будь он неладен, станет днем, когда Уве наконец сделает то, что столько времени собирался сделать.
Он выпустил кошака на двор, положил конверт с письмом и всеми бумагами на коврик в прихожей, сходил на чердак за ружьем. Нет, Уве не стал больше любить оружие, просто решил, что его неприязнь к ружьям все равно не пересилит неприязни к пустоте, которая образовалась в доме с уходом Сони. А ему так или иначе пора уходить.
И сегодня это сделать – в самый раз. Вот только кто-то где-то догадался, что единственный способ остановить Уве – это подослать к нему кого-нибудь, кто разозлит его настолько, что Уве опять отложит задуманное.
И вот Уве стоит на дорожке между домами, живехонький, и, вызывающе скрестив руки на груди, смотрит на чиновника в белой рубашке и говорит:
– А по телевизору не было ничего интересного.
Чиновник в белой рубашке за всю беседу ни разу не выдал своих чувств. Он вообще, сколько ни встречал его Уве, был скорее не человек, а машина. Как и все остальные белые рубашки, повстречавшиеся на пути Уве. И те, заверявшие, что Соня не выживет после аварии, и другие, не хотевшие брать на себя ответственность за аварию, и прочие, не желавшие наказывать виноватых. Отказавшиеся строить пандус в школе. Не дававшие ей работать. Цеплявшиеся за каждую закорючку, за каждую оговорку в гребаных полисах – лишь бы не выплачивать страховку. И те, что норовили упечь ее в инвалидный дом.
Всех их отличал одинаково пустой, равнодушный взгляд. Точно внутри у них ничего нет – полые оболочки, влезающие в чужую жизнь, чтобы ее разрушить.
Но именно теперь, в тот самый момент, когда Уве говорит, что по телевизору не было ничего интересного, он вдруг впервые замечает, как у чиновника в белой рубашке подергивается висок. Может, выдавая смятение. Или изумление и гнев. Или просто презрение. Так или иначе, никогда прежде не видал Уве столь отчетливо, что ему наконец-то удалось пронять непробиваемого чиновника в белой рубашке. Хоть одного.