— Отдай документы этому джентльмену, мама! — решительно сказал он. — Я чувствую, что этому джентльмену мы можем верить.
Порядочный сверток перешел в мои руки. Красавица поднялась, чуть склонила свою голову и пошла. И, клянусь, она шла, как королева.
Подросток задержался на мгновение возле меня.
— Это очень важные документы, — сказал он сухо. — Мы оказываем вам исключительное доверие, мистер…
— Меня зовут Брауном! — ответил я. И в это мгновение я понял, кто стоял передо мной в образе подростка со смуглым красивым лицом; это был… император Наполеон. Но только не тучный и сонный Наполеон дней Ватерлоо, а Наполеон — ученик Бриеннской военной школы.
Такое абсолютное сходство бывает чрезвычайно редко, и исключительно между отцом и сыном. Я знал отца. Его образ врезался мне в память по тысячам гравюр, еще больше с того часа, когда туманным утром я, обезоруженный пленный, стоял чуть не по колено в грязи на полях Ватерлоо, пряча за пазухой сорванное с древка полотнище нашего полкового знамени.
— Всего хорошего, джентльмен! — и подросток отошел от меня. И в каждом его жесте, в каждом его движении я узнавал кровь его великого отца.
Когда загадочные посетители отъехали от отеля, я поймал гримасничавшего Юпитера и спросил его, не знает ли он имени миледи.
— О, масса Браун! — всплеснув руками, воскликнул он. — Да разве вы не знаете сами? Ведь, это же мадемуазель Бланш!
— Кто такая? В первый раз слышу!
— Нет, вы только забыли, масса! Вы только забыли!
— Да нет же! Уверяю тебя!
— Это знаменитая дама! Ее все знают в Новом Орлеане! Потому что, масса, пятнадцать лет тому назад она была… императрицей Франции, масса.
— Что за вздор? Пятнадцать лет тому назад императрицей Франции была креолка Жозефина Богарне, первая жена императора Наполеона.
— Ну, да, масса! Только с Жозефиной «Бони» повенчался, а с мадемуазель Бланш — нет. Но ее он любил больше, чем Жозефину, потому что Жозефина не подарила ему сына, а Бланш… Да вы, масса, видели того красавца сына, которого она подарила Наполеону? У нас в Новом Орлеане все говорят, что «Бони» напрасно не узаконил мосье Люсьена. Ведь, мосье Люсьен — вылитый отец.
Словно повязка спала с моих глаз…
О чем думал я, разглядывая подростка?
Ведь, это перед его отцом я стоял в роковой день Ватерлоо! Ведь, это его отец сказал своим маршалам:
— Это мои личные пленники, господа! Поберегите их!
Ведь, это его отец щелкнул меня пухлыми пальцами по лбу и сказал:
— Ты дурак, но ты бравый солдат! И подарил мне табакерку с императорской короной и вензелем N.
Меня неудержимо потянуло побежать следом за «мосье Люсьеном», догнать его, сказать ему. Но что сказать?
Сделав два или три шага, я остановился, опомнившись: ведь это было бы глупо…
Я унес в свою комнату сверток таинственных документов, полученных мною для передачи Джонсону, и до возвращения «дяди Сама» и Костера не решался покинуть комнату: ведь сверток был доверен мне на хранение. Я являлся ответственным за его целость. Значить, я и должен был охранять его, не поддаваясь соблазну пойти погулять по залитым потоками солнечного света улицам Нового Орлеана…
Вечером явились Костер и Джонсон. Я вкратце передал им случившееся. Джонсон забрал сверток и запер его на ключ в своем чемодане, не развертывая.
— Надо будет вызвать Шольза! — сказал Джонсон Костеру.
Тот в ответ утвердительно кивнул головой.
VI
О человеке, который перегнал мистера Роберта Фултона на десять лет
Мистер Джонсон и Костер внезапно уехали из Нового Орлеана, для каких-то таинственных переговоров с двумя видными членами конгресса штата Луизиана, оставив меня в Новом Орлеане одного. Собственно говоря, — делать мне было нечего, но подобие дела имелось: я должен был непонятным для меня самого образом заменять «Дядю Сама» и Костера в переговорах с принявшимся уже за сооружение подводной лодки мистером Шользом и проверять предъявляемые им счета на закупленные для постройки материалы.
Скажу откровенно, у меня закружилась голова, когда мне пришла в голову мысль пересчитать деньги, оставленные для этой цели в мое распоряжение «дядей Самом»: этих денег у меня было на руках около двухсот тысяч долларов.
Я не из робких, но с того момента, как деньги очутились под моим присмотром, я потерял покой, аппетит и сон: все время мне чудились злоумышленники, подбирающиеся к большому черному чемодану из моржовой кожи, в котором эта колоссальная сумма лежала. Ночью я вскакивал, сжимая ручку пистолета, при малейшем шорохе, при ничтожнейшем скрипе. Днем я не осмеливался отлучаться из комнаты больше, чем на полчаса, и то только в столовую отеля, где я усаживался у двери, лицом к лестнице, ведшей в коридор моего номера. И, сидя таким образом, я мог видеть каждого, кто попытался бы туда проникнуть.
Единственным человеком, который меня в эти дни навещал, был изобретатель Шольз.
Но помню, на третий или на четвертый день после отъезда Джонсона и Костера, Шольз явился ко мне с крайне удивившим меня заявлением.