Ужасно, наверное, жить в пустоте и искать в ней теплых углов, зная, что придуманы, теплые, чтоб не сойти с ума. И придумало их то, что в нем человеческое. А то, что выше и больше - молча кричит изнутри о большой пустоте, привыкай, кричит оно ему. А он-то - молод и глуп, крепок красивыми ногами и гладким лбом, мужским естеством, безотказным по молодости, и сумасшедшими серыми глазами. Крепок широкими ноздрями жеребца, дохающего горячим паром в беге, твердыми пальцами на затворе дурацкого пластмассового глаза, о котором думает - вот оно мое, мое, мое! Глуп уверенностью, что отбери у него этот глаз и - застынет. Не полетит. А сам уже не касается земли пятками.
...Дышать верхним воздухом тяжко. Все равно, что дышать под водой, пустить в легкие морской рассол с кишащей в нем мелкой жизнью. Мается. А она ничего не может сделать. Разве сказать иногда то, к чему не прислушается. Или посмотреть, сидя на склоне. Надеясь - в глаза смотрела.
Утро медленно тащило ночное стылое одеяло, которое не греет, а так, глаза зажмурить и ждать. Светлел склон и торчащие ветки полыни становились чернее и резче. Ветер, принесший шторм, встал столбом, не дул уже, а просто бил и бил в берег огромными волнами, как хлопал оземь подушки, разбрасывая вместо пера соленые брызги.
И на вершине холма, уходя от желтых теплых окон, она остановилась, посмотреть еще этими глазами, что так хорошо видят в темноте, перед тем, как...
Краем глаза увидела скорченный силуэт, цветом, как полынные веники, а видом, как скомканный кусок темноты. Пошла к нему, поводя острой мордой и скалясь, вздергивая губу над светящимися в предутреннем свете клыками. Ветер здесь, на вершине, немного дул, наваливался на запах и отрывал, уносил от сидящего. Потому и не учуяла сразу, держа нос и глаза в противоположную сторону, увязнув сердцем в меду застеколья, где мелькали нагие фигуры за тяжелой отвернутой шторой.
И хорошо, что уносил ветер запах. Потому что, если в запахе мешается дневной пот, вечернее горе и ночное отчаяние, то окунуться в него сейчас, все равно что зачерпнуть ладонью плавленого в печи металла. Прожжет до кости. А ей главное - мастера держать. Здесь только она это может. Сейчас - только она.
Но скрыться вместе с уходящей темнотой не могла. Слишком много в запахе горя.
Старая лисица подошла снизу по склону и уселась рядом с Генкой. Обернула себя хвостом, чуть тронув меховым кончиком его мертво висящие руки. И тоже стала смотреть. Отсюда, с холма окно было видно хорошо. Желтизну его три раза чертила колючая проволока. Крыльцо сбоку освещено лампой за черной решеткой. Закрытая дверь.
Белое лицо с черными тенями глаз. Лиса поняла, в окно уже не смотрит, как девчонки ушли из номера, так и не смотрит, а ждет, откроется ли дверь и пойдет ли единственная, застегивая на ходу светлое нейлоновое пальтишко, ступая по плиткам дорожки, что вьется змейкой под самый обрыв, к тропинке в поселок.
По лицу видно, не открывалась еще дверь. И до утра вряд ли откроется.
Сунула нос под вялую ладонь, в полусогнутые пальцы. Задышала в холодную кожу звериным теплом. И пальцы шевельнулись. Не поворачиваясь и не удивляясь, парень погладил седую морду, потрепал уши, как собаке. Да, наверное, и подумал - пришла собака, такая же, как он, одинокая и бездомная. Вот и пусть думает. Мир полон одиноких.
- Я ведь ее люблю, - ветер сгреб слова, смешал с запахом горя и кинул в уходящую темноту, - как же теперь?
Ответить не могла, не в сказке, лисой быть и человеческим голосом разговаривать. А показывать себя ему не хотела. Да и нужды нет. На каждое горе, что падает в здешнюю степную траву или уносится ветром, отвечать - не дожить ей до седой морды. А дожить надо было. До мастера.
Но сердце не закроешь. Чтоб не пропустить того, кого поставлена ждать, должна и все, что в этих местах происходит, брать в сердце, не затворяя его от чужих болей. Хоть посидеть рядом собакой, сунуть морду в ладонь и замереть, принимая часть. А там, может справится, поймет, увидит. Все увидит, а не только то, что ему ревность и злость показали. Но сам. Иначе не впрок. А мальчишка хороший, на глазах вырос.
Так сидели рядом, дыша вместе с ударами волн, смотрели, как светятся окна в черном еще воздухе ночи.
Она вспоминала, как давно, лет десять назад, семилетний Генка приходил с игрушечным ведерком, важный, и подавал сложенные тугим квадратиком бумажки денег. Сам шел в курятник выбрать десяток теплых яичек. После не уходил, топтался выжидательно. И она подталкивала его к дорожке в огород, где под защитой склона гнул тонкие ветви персик, увешанный розовыми бархатными шарами. Он никогда не приносил корзинки или второго ведерка и Лариса ценила его щепетильность. Давала с собой эмалированную миску с черными щербинами и сама досыпала персиков с горкой. Уходил неуклюже, берёг ведерко, чтоб не побить купленных яичек, а миску держал на руке, уперев краем в линялую майку.