- А что с ними будет-то? - лицо ушло в тень и блеснул глаз лезвием ножа, - ты никогда не видал, как девку по кругу пускают, в подвале, на куче дерьма всякого? И сама она, сволочь, приходит туда, сама водку с ними пьет, давится, сигаретку курит, руку под шприц подставляет. Через любовь, бля! Любо-овь! А сравни, как у меня! Девки, они же как трава неразумная, растет, чтоб топтали. Вытопчут, а глядишь, снова растет! Так пусть то же самое, но в красоте, в чистоте! И денег заработают.
Махнул рукой и послушно потекла мелодия, запульсировал ярче свет.
- Кончай базарить. Ты смотри лучше. Рита, говоришь? Ну-ну...
И под тягучую, сладкую музыку, продлевая каждый шаг так, будто на открытых туфельках выросли крылышки, пошла на них, сверху из темноты, темноволосая Рита. С откинутыми плечами, ведя бедрами рисунок движения, что, казалось, оставался за ней дымом.
Следя за плавными завитками движений, которые рисовало тело девушки, Витька мельком вспомнил, как ходил по номеру, любовался собой. Сейчас, глядя на точные, водой льющиеся движения девушки, видел, она тоже любуется собой, хотя и не смотрится в развешанные по залу зеркала. И вода любования увлекает всех, кто смотрит на нее.
- Видишь? Точно видишь? Ты - глаз, ты должен видеть больше, братуха, - Яша привалился к нему плечом, не отрывая взгляда от подиума, - и это не только она сама. Это в ней то, что было утром, сечешь?
- Съемка?
- Да нет! После! Когда я ее на тренировке загонял до тряски, а потом еще домучил, без сил она уже была, так? И вот теперь, смотри, что делает! Я, брат, знаю, сто раз проверял. С ними так вот надо. Потоптать, но не в челюсть кулаком. А чтоб аж корежило ее от того, что не хочет, а делает. И после, смотри, цветок! Подчинить...
Рита, прислушиваясь к себе, всматриваясь в себя и, впрямь, распускалась цветком, выводя тело в изломы, будто мнет нежное невидимая рука. Витька опрокинул вино в сухое горло, налил еще. Так просяще подавалась к ним танцующая, что хотелось взять на руки, унести, положить под себя и смять окончательно, утешая силой, додавливая, зная, что можно все, потому что на смятом вырастет снова вот эта непреходящая нежность.
- И ее хочешь...
Яша торжествовал, взгляд его будто снимал кожуру с лица, как с яблока. Когда музыка стихла, захлопал, кивая, послал Рите поцелуй:
- Подожди там, милая, никуда не уходи.
Повернулся к гостю:
- Можешь сегодня двоих взять, считай, угощение тебе. И посмотришь сам, какая она будет. Вот как... - не найдя слов, потянулся и захватив в клешню жесткой руки мандарин из вазы, сдавил. Раскрыл ладонь, показывая нежную яркую кашу:
- Вся такая, хоть ешь ее ложкой. Ценная девочка. Но только имей в виду. Обе девки незайманные и ты их ни-ни. Пока что. А там посмотрим, как договоримся.
- Как? - Витька сквозь желание и хмель вспоминал значение слова, сказанного Яшей, - ты хочешь сказать?
- Ну да. Это брат, одна из самых валютных валют. На том стоим, когда ездим.
- А как же? Утром?
Яков Иваныч отправил в рот раздавленный мандарин, слизывая с ладони оранжевую мякоть:
- Как. А вот по-всякому. Качество такое у моих курочек, все могут, понимаешь?
Витька смотрел, как Рита, вертя в руках снятый лифчик, стоит над плечом диджея, что-то показывает ему в стопке дисков, встряхивает головой и темные волосы почти полностью закрывают спину, прячут полоску стрингов и кажется, нет на ней ничего, кроме туфелек с паутинными ремешками. Все залито спокойным медовым светом, сонным уже, с нежными цветными бликами иногда по краям кадра.
И подумал, глядя из темноты на яркую картинку, - не хватает в ней утреннего: темного пятна на заднем плане чуть сбоку, мальчишки-ровесника со его ненужной любовью. Нет баланса.
Но...
- Хочешшь, - уверенно шевельнулась Ноа на коже, лаская медленно и незаметно для всех, будто влюбленные руки трогают, играя.
И понял, да. Хочет.
Старые города похожи на печать, поставленную огромной рукой на бумагах мира. С размаху, увесисто, так, что линии и закорючки оттиска будут и будут, обрастая завитушками, перекрываясь более свежими линиями, но снова появляясь из-под них. Меняются границы и очертания города, он дышит в такт времени, но не уходит, стоит там, где когда-то кто-то большой поставил его печатью - именно в этом месте.
Лежит мегаполис, расплылись от времени старые чернила, размываются очертания краев. Слетают на город сезоны, времена года, как листки бумаги, укладываясь стопкой времени. А он есть и есть, проницая всю эту кипу, печатью на одном и том же месте листа. Или уже стержнем, на который листки наколоты.
Белый лист зимы, черная печать города на нем. Дышит толстым паром из гороподобных градирен, заменившим узкие дымы из отдельных прежних труб. А когда печать города на лике холмистой равнины поблекнет и смоется временем почти до невидимости, будут ли стоять они подобно египетским пирамидам? Или, построенные лишь для пользы, без цели древних строителей пирамид - пережить само время, - развалятся, чтоб археологи будущего гадали о назначении утраченных построек? Видимо, да.