- Молитвы скажу, Господи, знаешь. Всегда прихожу к тебе, с молитвами. Но до них и после них, про него скажу. Не дай ему ошибиться, Боже! Пусть его ведет сердце и пусть он знает, что не знание важно сейчас, не голова, а - сердце. Пусть к тому часу, когда придется ему стоять, за всех, за нас, живых, с горячей кровью, за неразумных, пусть он поверит. Пусть и не в тебя, ты ведь знаешь, не умеют, боятся, шарахаются, прости уж. Пусть поверит в то, что знанием не накормишь жизнь, это не зайцев в степи полювать. Поверит. Дай ему, Господи, этой веры. Сил у него хватит. Но когда увидит все, что здесь делается, пусть не остановится думать, по полкам раскладывать.
Свечка, за гривню купленная в деревенской церкви, клонилась, капала на черное железо розетки желтым воском. И только пламя круглилось огненным сердцем, сходя на нет, указывая острием в верхние решетчатые окошки под самым куполом.
Говоря слова, женщина подошла ближе к образам и, глядя в темные лица, на обломанные края дешевых икон, опустилась на колени. Заговорила молитвы, кланяясь и кладя кресты, правильно кладя, как надо. И просила, пока не пришла к решетке окна луна, налить в пустоту старой часовни голубого ночного света.
Вплетала в молитвы имена, просила за дочь и за Ваську, за непутевую Наташку и дочку ее Машуту, что так хорошо из пластилина лепит и картинки ее даже на выставку в город возили. А когда луна, подойдя ближе к окнам, потрогала холодным лучом зрачки глаз, расширенные ночной темнотой, привычно попросила - за Яшу...
И снова говорила о Витьке, начинала рассказывать, но спохватывалась и махала рукой со словами "ну, сам ведь знаешь, получше меня. Но все равно..."
А потом посмотрела на луну, что ворочалась за черной решеткой, не умещаясь, показывала обгрызенный бок. И встала, опираясь рукой на затекшие колени.
Поклонилась и пошла к выходу.
Дверь за собой прикрыла плотнее, оставив внутри только один живой огонек среди догоревших ее прежних свечек.
Хотя и знала, никто не придет, днем уже давно нет тут часовни, и другими ночами ее нет, ветер не вклинится в полуоткрытую дверь. Пока не настанет пора снова купить в церкви тонкую свечку и сюда, ночью, бежать через черную траву. Ей одной.
Стоя спиной к старым камням, смотрела на выстуженную степь. Спящая до весны рыжая глина, а в ней не слепленные когда-то шумными греками чаши, по таким щелкнешь ногтем и звучат тонко, будто и не из земли делались. Спящие в глине маленькие степные цветы, которые ни в букет, ни в вазу, а просто - идти, хватая ртом сладкий весенний запах и смотреть, чтоб снова болело сердце. ...Полынь, от запаха которой летом закружится голова, чтоб напомнить, постукивая крепким пальцем по морщинам на лбу, - знаешь ведь, как она кружится сейчас у тех, кто первый раз, в живой темноте, без холода, вместе... Держат мир. Всего-то, убежали от всех, легли на брошенную тонкую рубашку и - держат его пронзительным счастьем, что приходит и приходит, снова и снова. К ним, а потом к выросшим детям их, и к детям их детей.
Снова потуже затянула хвост, закинула за спину и пошла, пошла вниз, все быстрее, крепко ставя на жесткую траву босые ноги. ...Потрусила, переходя на легкий степной бег под мягкими лапами, приближая к траве глаза, что с каждым шагом видели в темноте лучше.
Перед серым утром, которое уже вот-вот, - с холма будет видно море, а услышит она его раньше. И остановится на верхушке последнего перед поселком холма, поднимаясь, отталкиваясь от земли пальцами, переминаясь снова босыми человеческими ногами. Раздувая ноздри, жадно задышит двойным запахом моря и глины под травами. Чудны дела твои, Господи! Столько лет, и все рвет сердце этот запах, оттуда, из-под копыт скифских коней и бортов рыбацких эллинских лодок. Полынь, чабрец и мокрая рыба. ...Успеет вернуться, пока все еще спят. И сама поспит, прижимая к боку теплую Марфу, которая в доме сейчас за хозяйку, смотрит в окно, сторожа серые уши.
Просторная гостиная смотрела на пологий склон холма окнами, забранными белоснежным тюлем. У самого окна торчали зубастые колья серого заборчика, а поверх них расписанный иероглифами тропинок рыжий взгорок. И за ним - ярчайшей синевы утреннее небо. Пластмассово тикали в комнате на стене золоченые часы, мельтешил шепотом цветной телевизор. В полуоткрытую дверь засвистел из далекой кухни чайник, звал к себе.
- Том? Томка! Брось свои ногти, сделай кофе.
- Сама сделай. Твой же дом.
Темноволосая, лежащая поперек кресла, приподняла над пухлым подлокотником загорелую ногу и дернула, смахивая со ступни тапочек. Мохнатым комком тапок взлетел и, стукнувшись о дверцу шкафа, свалился в другое кресло. Стриженая блондинка, сидящая там, красила лаком ногти на растопыренных пальчиках подобранной ноги. Аккуратно отставив флакон, нашарила на полу упавший тапок и, прицелившись, швырнула его обратно в подружку.
- Дура! - закрылась рукой темненькая, - щас я вторым в тебя!
- Хватит, Ритка!
- Не ори. Сачкуем.