В школу я пошел в начале октября, учился плохо, куда только подевался ум, который так тешил окружающих. Я перестал читать и большую часть времени проводил, укрывшись с головой одеялом, воображая, как отомщу людям. Мстил папе с мамой за то, что они оказались врагами; чекистам, которые опустошили дом, разбросали книги, увезли маму; детям в детдоме, сдавленно рыдавшим в подушку по ночам и не дававшим спать мне, не умеющему плакать; Чеховскому за тот отчужденный взгляд в кабинете; Иваше, Миле, Верочке, Дуне, Гапе, — словом, всем, кроме Сарычева…
Может быть, моя полуобморочная любовь к нему была лишь отражением ненависти к другим… Чтобы выжить, я инстинктивно выучился ненавидеть, но, чтобы жить, надо было научиться и любить… и я полюбил того, кем проще всего было обмануть чувство…
…Вот так, холодно и подло, хотя разве не замерло мое сердце, когда внезапно среди застолья или преферанса распахнулась бесшумная дверь в детскую, и ОН мгновение вглядывался в мое лицо, прежде чем коснуться губами… О, как я любил его тогда, как мечтал, чтобы вдруг выяснилось, что мой отец — он, уверенно поднимающий меня над толпой, выше конских морд, почти к медалям на груди милиционера, неподвижно застывшего в седле…
И вот сбылось — я получил просимое, по-прежнему любил, но был несчастен. Порой мне кажется, что это я накликал беду на мою семью… А маме казалось, что она… а Сарычеву, что он… и все были правы в ощущении своей вины и честны до того момента, пока не выяснилось, что виновно Время и конкретный маленький человек с изнеженными руками в чернильных потеках…
Нам стало легче, мы стали хуже…
…Спустя всего-то месяц с небольшим (впоследствии я, сам не знаю почему, с календариком в руке подсчитал точно: через сорок дней) решено было вернуть жизнь в прежнюю колею, для чего в доме Сарычева организовался преферанс и ужин.
Еще с утра Верочка все задевала локтями, полами халата, роняя слезы, выметая осколки посуды, ходила, крутя над головой полотенцем в тщетной попытке изгнать из квартиры неведомо откуда взявшихся мух, — наконец, отчаявшись, накинула, чтобы не одеваться, поверх халата пальто и перебежала Садовое кольцо — к вокзалу.
Вернулась с тяжело сопящей армянкой, которая, казалось, присела на корточки да так и забыла встать — толстые скрюченные ноги и тяжелый зад ее сложным образом передвигали почти неподвижный торс. В руках у нее было ведро, где на дне, точно сонная рыба, медленно извиваясь, плавала тряпка.
Опустив голову ниже облаченного в лимонную байку зада, уборщица маневренным пыхтящим паровозом передвигалась по коридору, оставляя позади себя свежую чистоту. Сарычев вышел в коридор, она сказала:
— МУЖ!
Сарычев вернулся в кабинет и на всякий случай закрылся на ключ… Появился я, она сказала:
— СЫН! — и бедром открыла путь на кухню.
Верочка с каждым отмытым метром лихорадочно заглядывала в кошелек и добавляла к предназначенной уборщице сумме то двадцать копеек, то тридцать…
Мне кажется, что звяк монет доносился и до этой человекоподобной рептилии, потому что ее неожиданно прекрасные, древнего миндалевидного разреза глаза прикрывались веками раз, другой, третий… словно считали.
Закончив с уборкой и получив деньги, она повела носом, открыла крышку кастрюли — рассчитывалась Верочка на кухне — сообщила:
— СТЮ ДЕНЬ!.. — глянула по сторонам, сняла с крючка и надела фартук, передвинула себя к плите.
Бедная Верочка! Как же ей хотелось вернуть Дмитрия Борисовича, как старалась она приготовить холодец, «майонез», «наполеон», напрочь забыв, что не Дуню Сарычев любил, а маму… И все равно получался «стюдень»…
Уходя, до отвала накормленная, деньгами ублаженная, обещаниями в постоянной работе заверенная, армянка столкнулась в дверях с пришедшими Чеховским и Тверским…
— ГОСТИ! — сообщила она.
— Чтобы ее ног больше в моем доме не было, — мимоходом яростно шепнул Верочке Дмитрий Борисович и вернулся к друзьям…
Так и сказал «ног»!..
Я, выскочив из комнаты, как собачонка на зов старинного звонка, поздоровался и ушел к себе, где пребывал в ожидании, когда меня позовут или придут за мной… Однако час был поздний, клонило в сон, а никто не приходил, не звал… Мне было невдомек, что Сарычев, считая человека в любом возрасте самостоятельным, запретил заниматься так называемым «воспитанием»…
Только в Бердянске, вдали от Сарычева, Верочка употребляла запрещенные слова: «пора спать», «иди обедать», «не водись с соседом…». Только там она почти принудительно клала мою голову себе на колени и, боясь гладить, чесала… (На всю жизнь привычка — сижу, пальцы в волосах… успокаиваюсь.) Но и запреты, и уроки, и назидания, и нежность отставали постепенно в Скуратове, в Туле…
— Здравствуйте, — говорил мне Дмитрий Борисович на перроне Курского вокзала, протягивая руку, — ну как ты?
Он любой разговор всегда начинал со мной на «Вы», словно пробовал ногой воду.
— На дачу или домой? — и пересекал Садовое, входил под арку, поднимался по лестнице…