— Ну хоть бы ваш доктор. «Придется, — говорит, — мамаша, немножко подождать, на физкультуру ушел». Я только тут и пришла в себя. Думаю, раз на физкультуре, значит, живой. А ты, оказывается, вон где, в больничной палате. Но только все равно спасибо ему. Я бы, наверно, умерла, если как по-другому сказал.
— А ведь он прав, мама. Мы на самом деле по утрам занимаемся физкультурой. Лечебной, — добавил я.
— Стареть я стала, Колюша. До больницы еще кое-как держалась, а здесь, как увидела одного на носилках, так ноги и подкосились. Даже смотреть в ту сторону не стала, боялась тебя увидеть... Какой хороший доктор-то у вас.
— Очень.
— А вот тебя бы надо высечь отцовским ремнем.
— Правильно, мама.
— И так редко писал, а тут нет и нет, нет и нет. Пишу одно, другое, третье, потом уж телеграммы стала давать. Спасибо, какой-то твой товарищ Ратниек ответил. Хороший, видно, человек. Осторожненько так написал, да ведь для меня это еще хуже, чем в открытую. Начитались мы осторожных писем за войну...
Я боялся, что мама, уйдя в воспоминания, совсем расстроится, и перевел разговор на другое.
— Как же ты сюда добралась?
— Ой, и не спрашивай, самолетом! Страху-то натерпелась.
— А каким самолетом?
— Откуда мне знать? Видела только, что большущий.
— Ну на сколько человек, примерно?
— И детей считать? Там еще дети были, совсем крошки. И корзиночки для них подвешены, вроде люлек. Да что тебе этот самолет дался? А про себя ничего не говоришь. Неужто снегом так ушибить можно?
— Можно, мама. Горы здесь.
— Видела уж, с самолета далеко видно. Значит, вы в тех горах и стережете границу?
— Да.
— А нельзя попросить, чтобы тебя на ровное перевели? Непривычны мы к таким горищам.
— Подружился я с ними, мама. Даже по ночам снятся. Вспомню о них и сразу чувствую, что во мне силы прибавляются. Не веришь? Хочешь, покажу, какие мы упражнения проделываем на физкультуре?
— Сиди уж, — сквозь слезы улыбнулась мама и даже легонько шлепнула ладошкой, — силач какой нашелся. А ну как опять снегом засыплет?
— Через неделю растает. Здесь он долго не залеживается.
— Говори уж, не залеживается. Сам писал; внизу жара, а вверху белым-бело.
От госпиталя мама перешла к границе. Ее интересовало все: рано ли встаем и ложимся, вовремя ли кушаем, много ли шпионов вокруг. Она согласно кивала, когда я рассказывал про хорошую пищу, жаркую баню, добротную одежду, и настороженно отодвигалась, если речь заходила о границе. Я читал по ее глазам: понимаю, сынок, нельзя тебе все говорить. Ну а матери-то? Ведь мать-то должна знать, как вы в темные ночи да среди высоченных гор эту самую охрану несете? Только пришел и уже под снег угодил, а что ж дальше-то будет? Не зря, видно, такую большущую больницу отгрохали.
Чувствовал я и другое. В моих движениях, словах и, возможно, даже в мыслях она открывала что-то новое, незнакомое, чужое и все чаще и чаще смахивала непрошеные слезы с глаз. Это беспокоило ее, должно быть, больше, чем все придуманные ею опасности на границе.
— Соскучился по дому-то, сынок?
— Соскучился.
— Правду говоришь? Можно мне из этого больничного графина испить?..
Трудно было маме переключиться на володятинские новости, но и не рассказать нельзя. Лучше бы начать с хороших вестей. Но как-то уж так складывается, что наперед идут тревоги и неурядицы.
— Председателя, Петра Петровича, не забыл?..
Когда я думал о председателе, мне почему-то сначала приходил на память его голос. Не голос, а иерихонская труба, говорили колхозники. Как бы ни расходились страсти, Петр Петрович поднимется, еще ничего не скажет, а только прокашляется, и все затихнут. Кто бывал на колхозных собраниях, тот хорошо знает, каким надо обладать талантом, чтобы восстановить тишину, создать рабочую обстановку.
И мама с горечью поведала, почему вдруг перестала трубить председательская труба. Она говорила, а я видел, как все это происходило.
Колхозный клуб забит до отказа. От густо плавающего табачного дыма золотистые обои (когда-то еще мы, комсомольцы, оклеивали стены) стали синими. Колхозники думают. Думают угрюмо, молчаливо. Представитель из производственного управления зачитывает по пунктам обвинения Петру Петровичу.
— Груб с колхозниками...
— Не жалуемся, — выкрикнул дедушка Шубин, — у него от природы такой голос, а не от нахальства!
— Недисциплинирован...
Поднялся шум, гам, а у представителя из производственного иерихонской трубы не было. Последние пункты обвинения вряд ли кто слышал. Всем было ясно, что дело не в этих пунктах, дело в другом — председатель ослушался чьего-то приказа и засеял оставленный под кукурузу клин озимой пшеницей. Не росла кукуруза на наших землях.
— Кто за то, чтобы освободить председателя? Никто.
— Кто за то, чтобы оставить? Никто.
Представитель растерялся. Чего же они хотят? Тогда выступил Лука Челадан от имени комсомольцев. А голос у Луки — будь здоров. Если бы председателей избирали за голос — Лука был бы вторым кандидатом после Петра Петровича.