Если измерять значение произнесенных слов их количеством, можно было подумать, что гостья хочет осмотреть шведеновскую старину. О поэте и его родине она говорила безостановочно и если ненадолго отвлекалась от этой темы, то снова и снова возвращалась к встрече с Пётчем в коридоре института и к данному ею тогда обещанию. Пётч не показывал вида, что не помнит про обещание, и не отвечал на ее задушевный тон, хотя обычно старался быть дружелюбным.
— Разве кофе сегодня не будет? — спросила бабуля, когда кончилась передача, и только теперь заметила гостью. Она ей не понравилась — это сразу было видно. Дама была накрашена и курила. Большего основания для неприязни бабуле не требовалось. И чтобы продемонстрировать свою неприязнь, она стала капризничать, как ребенок. Кто это, спросила она у Эльки, и хватит ли пирога на столько народу? Потом заявила: в комнате плохо пахнет, не поясняя, что имеет в виду — сигаретный дым, пот или духи. Все эти выходки фрау Эггенфельз словно не замечала, и тогда бабуля обратилась к ней прямо:
— А зачем вы помешали моему сыну работать?
— Чтобы дать ему добрый совет.
— Напрасно стараетесь.
Пока фрау Эггенфельз приветливо и терпеливо выслушивала, что сын (сидевший с потемневшим лицом, но не смевший остановить мать) всегда имел собственную голову на плечах и отвергал советы, Элька пошла на кухню сварить кофе. Она уже нарезала пирог, когда пришла фрау доктор и попросила разрешения помочь. Ей разрешили взбить сливки, с чем она неплохо справилась. Если ей поверить, она умела даже печь пироги и помнила наизусть рецепты, которыми тут же и поделилась с Элькой. Но лучше всего фрау доктор умела, конечно, говорить: ее речь всегда была выразительна и исполнена восторга, неизвестно, правда, к чему относившегося — к предмету разговора или к ней самой, так искусно умевшей со всеми обо всем говорить, в том числе и с Элькой о ее муже, от которого она в таком восторге, в таком восторге, что глаза ее наполнились, но не излились (пока) слезами и не попортили мастерски нанесенного грима. Элька была очарована этими большими круглыми глазами (кстати, карими), которые господствовали на всем, несколько толстоватом, лице и, казалось, для того только и были предназначены, чтобы выражать чувства, постоянно волновавшие женщину. Поражала быстрота, с какой волны души накатывали на глаза и, откатываясь, высыхали, так что переход от растроганности к, скажем, злости собеседник замечал скорее по ее глазам, чем по словам.
Итак, энергия и целеустремленность, а также усердие отсутствующего хозяина дома — вот чему возносилась теперь хвала на кухне — в виде вступления, как скоро выяснилось. Ибо вслед за большими похвалами коллега Эггенфельз выразила большую, большую тревогу. По вине обстоятельств, возможно усугубленных благодаря его склонностям, предмет восхищения оказался изолированным в своей работе, одиночкой, чуть ли не человеком, варящимся в собственном соку, стоящим перед угрозой отрыва от жизни, во всяком случае — отдаления от нее, и потому, как бы это сказать, склонным к самоуверенности. Эту столь удручающую ее, Взбивательницу сливок, тревогу легко может унять хороший коллектив, который, как известно, умнее любой самой умной особи, старательно занимающейся наукой в своей тихой каморке.
В устах переполненной чувствами фрау Эггенфельз такие избитые понятия, как «коллектив» и «тихая каморка», облагораживались, утрачивали всякую стереотипность и казались новыми и свежими. Да Эльку они нисколько и не шокировали. В отношении языка она не была особенно чувствительной. Но ее неприятно поразило, что кто-то мог так носиться с собственными чувствами, так свободно говорить о них, и она возмутилась: с какой стати эта женщина считает себя вправе обрушивать свои чувства на ее, Элькиного, мужа?
— Зачем вы мне это рассказываете?
— Потому что я считаю: место вашего мужа в нашем институте.
— Но ведь это уже решено?
— Да, — просто и кратко ответила фрау Эггенфельз, но таким колеблющимся, незаконченным тоном, что это прозвучало как «да, но…». В ее просохших глазах стоял страх, и голос ее дрогнул, когда она сказала: «Я боюсь»; она отодвинула в сторону веничек и вплотную приблизилась к Эльке.
— Вы должны мне помочь, — прошептала она. — Ради вашего мужа!
Она усадила Эльку на стул, взяла себе другой и села напротив Эльки — так близко, что колени их соприкасались. Она заговорила очень тихо и очень торопливо, как женщина с женщиной, и очень при этом потела. Отдав должное скромности Пётча, она повела речь о боязни и страхе. Разумеется, она боится не Элькиного мужа, она боится за него, испытывает страх за него. Ему может повредить уже упомянутая самоуверенность, его неосмотрительность, его упрямство. «Вы понимаете?»