Выход из игры – вечная тема европейского романа. Еще задолго до начала романа. С царя Эдипа. Эдип очень не хотел выходить из игры. Это сделала за него судьба. Или Аполлон. Но играл он сам и никто другой. Как ты и я. Потом обстоятельства (или судьба?) могут нас заставить покинуть игру, или мы сами можем передумать. Или, в конце концов, нас просто могут убить, но тогда это – не в счет. Ибо даже будучи вынужден покинуть игру, я должен это знать – то есть осознавать себя ее покидающим, что в случае смерти не всегда возможно. Вообще, дело тут не в неминуемости проигрыша – хотя и это может иметь немалое значение, – а в том, что герой романа перестает отождествлять себя с играющим эту игру.
Пять часов в поезде из Гетеборга в Стокгольм и десять минут в такси от Центрального вокзала до Гранд-Отеля принесли решение о выходе из игры. Точнее, не решение, а простое осознание факта. Для этого нужна прекрасная Скандинавия. Самое чужое место на свете. Как пять лет назад, божественная пустота наполнила его – опять короткая передышка. Полчаса в горячей ванне. Стокгольм – колыбель для иностранца, – сказал Линдси, философ из той самой «фирмы», пытающийся связать пред-военное время с после-военным. Эта «связь времен» была их, его и Линдси, игрой, которую он решил покинуть (вместе со спальней Элизабет) для новых удач и поражений.
Линдси и Брус были двумя полюсами весьма причудливого и в высшей степени частного мира – мира «фирмы». Брус пожимал плечами – ну, мой дорогой Мишель, мы же с самого начала понимали, что для вас наша игра была – вашей. Ваше решение бросить ее или продолжать нас, собственно, ни к чему не обязывает. Как, впрочем, и вас, если не говорить о ваших обязательствах перед самим собой. Наш договор остается неписанным точнее, неподписанным в отсутствии высоких договаривающихся сторон, так сказать. Ну, а если вам случится вернуться, то будет незачем вести себя так, как будто вы и не уходили (Брус был немного пьян). А если вы стали в тягость самому себе – я не буду входить в интимные подробности, – то я бы отнес это скорее за счет вашего penchant к аристократическим шлюхам, нежели вашего разочарования в прежних, хм, идеалах.
Линдси был идеально трезв, чуть-чуть грустен и безупречно четок. Нет ни старого мира, ни нового. Не надо ставить диагнозы времени. Но когда прежнее молодое (воевавшее) поколение почти поголовно выбито, то оставшимся в живых приходится брать на себя роль посредников между старыми кретинами и молодыми (невоевавшими) идиотами. Друг мой, политики – нет. Есть ваше физиологическое отвращение к Германии, ваш абстрактный республиканизм, и глубокое недоверие к самому себе – чувства, которые я всецело разделяю, но не делаю из них никаких политических выводов. Вы абсолютный индивидуалист. То есть, у вас есть свой мир, и если весь мир ему не соответствует, то к черту весь мир. Я – относительный индивидуалист. Честно говоря, у меня нет своего мира. Живя между двумя непонимающими друг друга мирами – миром моих юных подчиненных и миром моих престарелых начальников – я пытаюсь объяснить каждому из этих миров другой, не отождествляя себя ни с одним. Так мне пока удается избежать шизофрении. Человеку со своим миром, как вы, это гораздо труднее.
То, что этот не первый его приезд в Стокгольм совпал с концом игры с ними, теперь казалось ему вполне натуральным. Ну еще бы! Где возьмешь другую такую страну, в которой неучастие в делах, обстоятельствах и чувствах остального мира стало этическим признаком (и эстетической формой) существования. Где за отход от этого принципа человеку, семье, всей стране приходится платить – и дорого. А чужеземцу, бросившему недоигранную партию в Лондоне и приехавшему мыкать свою грустьтоску в северную столицу, – что ему? Знал ли он, что без давления мира другого – ведь все чужие – оставленный ему его мир вылетит из его телесного мешка, как пузырек воздуха из аквариума? Пустой, горячий и чисто вымытый, он допьет свой коньяк в баре Гранд-Отеля и пойдет напрямик от канала, к главной синагоге. Оттуда пять минут – и ты у Валленберга.