Да было ли само дело-то? – это – к Игорю Елбановскому, который по своей глуховской манере отвечал, что, дескать, было – не было, не знаю, но могло случиться. А если случилось (это я говорю, а не Игорь), то не на одной ли из аллей одного из Оксфордских колледжей? Если так, то это могло произойти вскоре по окончании им курса по экономике в лейпцигском университете. Но об этом – через три главы.
Поэт умер, забыв свои тайны за ненадобностью. Чем они стали в час насланной им на себя смерти? Три тайны Михаила Ивановича были перекрыты четвертой, обратным образом определившей ход его памяти о прошлом и ход его жизни в будущем.
Я шагаю по коридору забвения – или памяти, если вам угодно. Там нет дверей и дверец. Если вдруг забудешься, остановившись, то в миг потеряешь направление. Вся память – в тебе. Она заполняет пространство твоего передвижения. Отсюда невозможность исследования своей памяти (исследование – остановка). Попробуй это сделать, и ты либо забудешь, что помнишь, либо, кто помнит.
Глава 10
Победа никогда не была нашей
Но при всем этом, говоря о людях и поступках того времени, я бы хотел подчеркнуть полную невозможность думать, что что-то могло бы или должно было бы произойти не так, как оно произошло. Мы были слишком одно с событиями.
Сейчас, достигнув Швеции, я рвусь назад, в Лондон. Для понимания перерыва и непрерывности в его жизни. Еще не наступило время, когда само это место – Стокгольм – как-то соединит его время с моим. Нет, начало века еще далеко не исчерпано, хотя времени остается в обрез.
Некролог о Михаиле Ивановиче в «Таймсе», в апреле 1956-го, вряд ли намного бы отличался от некролога, который мог бы появиться в «Санкт-Петербургских Ведомостях», если бы не случилось октябрьского переворота. Но между концом 1917-го, когда его имя встречалось в «Таймсе» весьма часто, и этим некрологом почти ничего в печати. Ни слова о нем. Нигде. Ни адреса, ни телефона. С другой стороны, стал бы он сам сознательно избегать таких едва ли не обязательных в этой самой «приватной» стране в мире обозначений себя, как адрес или клуб? А не был ли его уход от публичности обусловлен только публичными обстоятельствами?
Разговаривая с Поэтом в ресторане «Прага» в Москве, в апреле 1917-го (безусловно – последний их разговор), Михаил Иванович нетерпеливо морщился. Поэт, видите ли, не удовлетворен февральской революцией. Он хочет, чтоб все было по его «Гуннам»: сметающее все на своем пути движение «этнической массы», неотвратимо несущей свою ею самой неосознанную правду. Михаил Иванович терпеть не мог «этнических гипербол» (»как в Германии, только еще противней»). Оттого с 1916-го хотел свержения династии путем верхушечного военного переворота (он всегда предпочитал иметь дело с как можно меньшим количеством людей). Убийство Распутина было «преступным паллиативом», явно нарушившим заговорщические планы его друзей и только ускорившим наступление революции (и он и Поэт ее ждали, и обоих она застала врасплох, как, впрочем, и всех остальных). Теперь Поэт, проходя по улицам апрельского Петрограда, бормочет, «мало, мало революции» (то есть пока не все идет по его «Гуннам»). Михаил Иванович же сильно опасался, что ее уже многовато (»запах, черт возьми!»). Поэт мучался оттого, что ему не удалось сыграть никакой роли при новом режиме, а он оттого, что неудачно играет не-свою роль после не-своей революции.