Как только эта высота взята, какими убогими и незначительными кажутся обвинения моралистов! Как бессмыслен спор — обладает или нет данное произведение высокими литературными достоинствами! Как нелепа сама постановка вопроса, нравственна или безнравственна природа этого творения! Любой смелый поступок может вызвать обвинение в вульгарности. В природе мольбы, безумной мольбы об общении все — драматично. Насилие, проявляемое в действии или в слове, — переиначенная молитва. Сама инициация — насильственный процесс очищения и слияния. Все, что требует радикального вмешательства, нуждается в Боге — и всегда через некую форму смерти или уничтожения. Всякое проявление непристойного заставляет чувствовать неминуемую смерть формы. Те, кто обладает высшим знанием, не проявляют беспокойства даже перед лицом смерти; писатель, однако, не принадлежит к этим избранным: он находится лишь на пороге мудрости. Имея дело с духом, он тем не менее обращается за помощью к форме. Когда он полностью осознает себя творцом, то подменяет свое собственное бытие словами. Но в ходе этого процесса наступает «темная ночь души», когда, взволнованный созерцанием будущего и еще не вполне осознав свои возможности, он прибегает к насилию. Он приходит в отчаяние из-за невозможности поделиться с другими своими открытиями и прибегает то к одному, то к другому средству, которыми располагает; эта агония, пародирующая сам акт творения, подготавливает его к разрешению дилеммы, но это разрешение—абсолютно непредсказуемо и таинственно, как само творчество.
Безудержные проявления этой великолепной мощи имеют отблеск непристойного, если смотреть на них сквозь преломляющие линзы «эго». Все превращения происходят за секунды. Освобождение означает сбрасывание цепей, разрыв кокона. Непристойное — то, что подготавливает рождение, предсознательные судороги в предвкушении новой жизни. Только в смертельной агонии постигается природа рождения.
Между чем еще может идти борьба, как не между формой и сущностью, между прошлым и будущим? В такие моменты само творчество подвергается испытанию; тот, кто стремится раскрыть тайну, становится сам ее частью и таким образом помогает ее увековечить. Так приподнимание вуали над тайной можно считать высшим выражением непристойного. Ведь это попытка подглядеть тайные процессы мироздания. В этом смысле вина Прометея символизирует вину человека-творца, высокомерного человека, который отваживается на акт творчества прежде, чем ему дарована мудрость.
Эти родовые муки относятся не к телу, но к духу. От нас требовалось познать любовь, пережить слияние и общение и таким образом остановить вращение колеса жизни и смерти. Но мы предпочли остаться по эту сторону Рая и создать посредством искусства иллюзорную субстанцию из наших снов. В некоем глубинном смысле мы вечно откладываем действие «на потом». Мы заигрываем с судьбой и усыпляем себя мифами. Мы погибаем в сетях наших трагических легенд, как пауки, запутавшиеся в собственной паутине. Если что-то и заслуживает эпитета «непристойное», так это мимолетная встреча с тайной, путешествие на край бездны, где переживаешь все экстазы головокружения и все же отказываешься уступить магии неизведанного. Непристойное имеет все свойства скрытого интервала. Оно так же беспредельно, как само Бессознательное, и так же аморфно и текуче, как субстанция этого Бессознательного. На сознательном же уровне оно воспринимается как нечто странное, пьянящее и запретное и потому притягивающее и парализующее, когда, подобно Нарциссу, мы склоняемся под нашим отражением в зеркале наших пороков. Всеми признанное и тем не менее презираемое и отвергаемое, оно поэтому постоянно появляется в разных обличьях в самые неожиданные моменты. Когда же оно узнается и принимается — как плод воображения или неотъемлемая часть человеческой реальности, то вызывает не более ужаса или отвращения, чем цветущий лотос, пускающий свои корни вниз, в речной ил, где он родился.
Вспоминать, чтобы помнить
Мы остаемся верны воспоминаниям, чтобы сохранить себя, свою личность, которую на самом деле, если бы мы это только понимали, утратить невозможно. Когда мы открываем эту истину, заключающуюся в самом акте воспоминания, то забываем все остальное. «Сам Бог, — писал де Нерваль, — не может превратить смерть в полное уничтожение».