«Нужно придумать цель в жизни. Придумать идею. Или иметь в своей душе».
И дальше:
«Цель жизни — найти призвание».
Его заветной целью, его идеей, его «призванием» стала литература.
В декабре восемнадцатого года он зашел ко мне, приехав на несколько дней с фронта, из Красной Армии. В коротенькой куртке, переделанной им самим из офицерской шинели, в валенках…
Я сидела перед топящейся печкой — в крошечной моей «гостиной» на Зеленой улице, дом 9.
Он стоял, прислонившись к печке.
Я спросила его:
— Что же для вас самое главное в жизни?
И была уверена, что услышу: «Конечно же, вы!»
Но он сказал очень серьезно и убежденно:
— Конечно же, моя литература…
И это была правда. Правда всей его жизни, потому что не было у него ничего «главнее» его литературы, которой он отдал всего себя без остатка.
Как ни странно (а впрочем, может быть, вовсе не странно), в гимназии его сочинения оценивались очень низко и на выпускном экзамене в восьмом классе он получил двойку за сочинение о «Дворянском гнезде» и Лизе Калитиной. Он никогда не мог писать по «трафарету», так, как требовалось, высказывать «общеизвестные истины» — он всегда искал новых, своих, непроторенных путей.
Очевидно, по этой причине гимназический учитель и решил «отказать» ему в литературных способностях.
Его детские «пробы пера» не сохранились, и о первых шагах Зощенко в литературе можно говорить лишь начиная с 1914–1915 годов. Четырнадцатым годом помечены два рассказа — «Тщеславие» и «Двугривенный». Они были написаны девятнадцатилетним автором еще до германской войны. Первый рассказ — о барышне, из тщеславия покупавшей французскую газету, хотя по-французски она не понимала. Второй рассказ — о нищенке — я хочу от слова до слова здесь привести. В нем еще нет знаменитого зощенковского юмора, но знаменитая зощенковская грусть, всегдашнее его сострадание к бедным — уже есть.
ДВУГРИВЕННЫЙ
В церкви колеблющийся свет свечей. Причудливые тени на стенах и высокий, неведомо где кончающийся купол. В нем тонет густой бас дьякона.
— Придите поклонитеся, — дребезжит молящий голос священника, и бас дьякона вторит ему и заглушает.
Женщины низко сгибают головы, крестятся и шепотом повторяют слова моления. В церкви больше всего женщин. Все беднота… Где же богачи молятся?
Вот в этом тусклом углу нищие. Серые, оборванные, с жуткими болезнями и робкими глазами.
Вот старуха нищенка. Ей давно перевалило за восьмой десяток. У ней классический подбородок старости, желтые, вечно жующие зубы и неуверенные движения. Старуха поминутно крестится и опускает голову.
Вот там, в стороне, на полу лежит кем-то оброненный двугривенный. Новенький и блестящий двугривенный.
Старуха давно его заметила. Нужно поднять.
Здесь, в этой бедной церкви, больше пятачка никто не даст. Целый двугривенный! Трудно нагибаться, и могут заметить.
Трудно старой опуститься на колени. Только бы никто не заметил. Ближе подойти и потом на колени.
Старуха торопливо крестится, ниже и ниже сгибает голову и, кряхтя, опускается на колени.
Земной поклон. Богу и угодникам.
Холодный и грязный пол неприятно трогает лоб.
Где же монета?
А вот — у ноги. Старуха тянется рукой и шарит по полу.
Это не двугривенный — это плевок.
«Искушение, прости господи!»
А вот и первые свидетельства его упражнений в сатирическом жанре. В «полевых книжках» 1915–1917 годов между «рапортами», «донесениями» по начальству и другими «военными делами» встречаются эпиграммы на однополчан.
Конечно, поэтического дара у молодого офицера не было, но эпиграммы уже говорят о его способности отмечать в людях смешное, жалкое, пошлое, глупое.
В «полевой книжке» шестнадцатого года — в конце — листки с набросками рассказов. «Разложение» — датированный июлем четырнадцатого года. Затем несколько страничек, очевидно написанных уже на фронте, помещенных как «отрывок из повести „Жид“». И, наконец, начальные абзацы рассказа «Я разлюбил ее».
По этим наброскам трудно судить о росте автора в сравнении с тем, что было им написано в четырнадцатом году. Но вот о чем можно сказать с определенностью: он продолжал тему бедного человека. Кроме того, в этих набросках есть что-то и от второй его темы, выразившейся в эпиграммах. Рассказ «Я разлюбил ее», видимо, был задуман как шарж на пошлость, которая пополам с глупостью так легко уживается в некоторых людях.
Но в этой же «полевой книжке» есть и третье направление его литературы, то, по которому, быть может, он и пошел бы, если б сохранилась «прежняя жизнь», если бы не появился новый читатель — народ.
Для народа он стал писать так, чтобы быть понятным и нужным новому читателю, потому что он считал нелепым писать для «читателя, которого нет».
Но тогда — в 1915–1917 годах — он писал иначе.
В той же «полевой книжке» — черновики его писем, «писем к женщинам», которые он писал из «действующей армии».