«Это изысканная поэзия Короля Солнца.
Но нет-нет и проскользнет наше родное, русское, на французский манер:
Мы всю ночь сплетаем, как Парки,
Нити людских судеб…»
Сохранились наброски по поводу книги Анны Map «Кровь и кольца». Из них ясно вытекает резко отрицательное отношение Зощенко к извращенной, патологической психике покончившей самоубийством писательницы.
(На рукописях этих глав пометка — «1919 год. Октябрь». П.)
Следующая глава книги — «Конец рыцаря Печального Образа» (о поэзии Алекс. Блока). Статья была написана по предложению Чуковского в августе девятнадцатого года.
В ней Зощенко останавливается на «идее поэта».
В мечту о любви уходит поэт от своей непонятной тоски, от унылой, серой скуки «долгих будней» — все покрыто постылой серой пеленой, все серое, и не серое лишь одно — любовь.
Но любовь у Блока — это даже не «любовь к далекой», как у Виктора Гофмана, это любовь к «неизвестной», к той, которая «никогда не придет», к мечте, к призраку.
Но мечта постепенно развенчивается поэтом — мистическая «Прекрасная Дама» превращается в «Незнакомку», затем в «Тэклу» — «нежную и тонкую». Но тут «прозревает» поэт, «печальный рыцарь», — «Тэкла» превращается в «Феклу» и наконец — в реальнейшую «Катьку» из поэмы «Двенадцать»…
В этом критик видит «трагедию Блока», «прозревшего Дон Кихота, изверившегося в идее своей любви».
Зощенко в последний раз «всерьез» возвращается к теме своей юности, к теме любви — он размышляет и о том, какой путь прошла любовь от трубадуров до наших дней — до Маяковского, и о том, какой путь прошла «идея любви» у Блока.
Но тут он оговаривается:
«Я совершенно не настаиваю, что Александр Блок, изверившись в идее своей любви, написал поэму «Двенадцать». Я совершенно не отнимаю иную идею у поэта, которая так ясна…»
Поэтому «Двенадцать» он называет «героической поэмой», в которой все ясно — «от идеи до слов».
Статью свою он заканчивает следующими словами:
«Но я повторяю, что ничуть не отнимаю от поэта большую идею мировой социальной революции — это так ясно. И старый мир — «голодный пес», и Иисус Христос, ведущий евангелистов к новой жизни, все это огромно и величественно…
Но я остановился на идее любви, характернейшей для всей поэзии Блока».
В этой статье, кроме «идеи любви и поэзии Блока», Михаил Зощенко говорит и о другом — о «новом пролетарском искусстве», говорит, что он признает это новое искусство.
«Да и как я могу не признать, когда я читаю книги и слышу песни — и они новые, несомненно новые, в них часто не испытанные еще в поэзии слова и мысли».
И в поэме «Двенадцать» он видит:
«Тут уж новые слова, новое творчество, и не оттого, что устарели совершенно слова, и мысли, и идеи наши, нет, оттого, что параллельно с ними, побочно, живет что-то иное, что, может быть, и есть пролетарское».
И он считает, что «героический эпос с элементарнейшей основой во всем — явление ничуть не удивительное, — я совершенно был уверен, что такое «умирание» в искусстве, в частности в литературе, какие были в последние годы, вообще не способно к продолжительной жизни».
Зощенко как бы ставит крест на всей литературе начала века, он чувствует, что она изжила себя, что она была нереальной, «придуманной», что ей суждено умереть вместе с породившим ее и уходящим в историю больным и изломанным классом, на смену которому пришел другой класс, сильный и цельный новый человек.
Следующая глава книги «На переломе» — «О Владимире Маяковском» (1919, июль).
Поэзия Маяковского поразила, потрясла молодого Зощенко.
В двух своих статьях — «О Владимире Маяковском» и «Вл. Маяковский» — он с искренним удивлением говорит о нем. С удивлением и восхищением.
В первой статье он противопоставляет «футуриста» Северянина «футуристу» Маяковскому:
«Вот и Северянин непременно футурист, а ведь он и Маяковский, я бы сказал, под одним знаменем величайшая наглость контрастов».
Северянин — «поэт-эстет, последний из умирающих».
Маяковский — «тринадцатый апостол», несущий «новое свое евангелие».