Штаб наш остановился в доме, на дверях которого блестела никелевая дощечка с красивой надписью: «Chiel Goldman». Почему-то в этой квартире уцелели все зеркала, умывальники, посуда, столы и стулья. На чердаках висели нетронутые замки. Но не успели мы расставить наши койки, как узнали от денщиков, что повар наш, вертлявый и плутоватый Юрецкий, уже обшарил все чердаки, разыскал там шубу, два костюма, английское седло и даже сбыл все это кому-то по сходной цене. Я попробовал было обратиться к Юрецкому с увещеваниями.
— Все равно, — ответил он нагло, ест глазами, — другие возьмут... Здесь был еврейский погром.
— Почему ж не все дома разграблены?
— А это в которых икону евреи выставили.
— Куда же все жители девались?
— В синагогу попрятались. Ну и смеху!.. Обмотались белым рядном, только нос да уши торчат. Шепчутся, плачут... Что ни спроси — молчат как мёртвые... Только деньги суют...
— А деньги за что же?
— А кто их знает?.. Сухие, пейсатые, трясутся...
Плохо спалось мне этой ночью. Мешали все мысли скучные.
Рано утром вышел на заднее крылечко, заросшее плющом, и увидал, как из соседнего домика, который мы считали необитаемым, вышла старушка в одних чулках и, озираясь, спустилась в сад. Крадучись и волнуясь, она шла по ржавой осенней дорожке и остановилась совсем близко возле меня у большого бугра коричневых золотисто-рыжих листьев. Старая-престарая еврейка, жалкая и обмызганная, похожая на облезлую крысу. Она раза два пугливо осмотрелась по сторонам, пошарила рукой и, мне показалось, что-то спрятала в листьях.
— Что вы делаете? — вырвалось у меня по-польски. И я мгновенно почувствовал, как резко и некстати прозвучал мой вопрос.
— Ой, пане! — страстно и кратко вскрикнула еврейка и, глядя в глаза мне с безумным страхом и болью, прошептала умоляющим голосом: — Моя цурка, там моя цурка...
И я все понял.
А в полдень, когда мы уходили из Глогова и солдаты грузили на артиллерийские возы зеркала, подушки, стулья, ковры и всякую кухонную утварь, та же старушка металась от воза к возу и, рыдая, простирая к солдатам руки, захлёбываясь слезами, о чем-то громко молила их.
— Пшла! — тупо отмахивался крупный и сумрачный Савельев. Но старушка, заметив офицеров, взревела ещё больше.
— Нуты, жидовская морда, поговори у меня, чёртова кукла! — зарычал Савельев и пнул её сапогом.
Старушка грохнулась оземь. Офицерам стало не по себе.
— Верните ей, что вы там забрали, — крикнул повелительно адъютант Медлявский.
— Мы и сами не знаем, чего ей надо, — засуетился Юрецкий. — Зря привязалась, лопочет, ругается, за грудь хватает...
Медлявский, прапорщик из адвокатов, добродушный, с наивными глазами и немного высокопарной речью, сердито сдвинул брови и резко отчеканил:
— Прошу не прикидываться дурачками! Картина для меня ясна.
— Никак нет, — сладеньким и убедительным тенорком запел Гридин, унтер-офицер из жандармов, — никакой картины не было... Зря пристаёт жидовка, чтобы только начальство осерчать изволило. Истинным Богом говорю: никакой картины не было.
— Чего там, — загудели и другие солдаты, — на то и война. Что со стола, то под себя.
Ещё минута — и парк вытянулся, загрохотал, загремел по камням, оставляя позади опрятные домики, теперь нищие и опозоренные. Из дверей и окон выглядывали евреи с виноватыми лицами, и солдаты, проезжая мимо них, широко размахивали кнутом, стараясь хлестнуть их по лицу. Офицеры, посмеиваясь, смотрели на эти сцены.
— Неприкосновенность личности и неприкосновенность жилища, — беспечно иронизировал Кузнецов. И, раскрывая тайный ход своих мыслей, мечтательно и громко добавил: — Куда это они Хаичек всех попрятали? Я все дома обошёл...
Высокое... Воля Ранишевска... Стесе... Что-то дикое, спутанное, как в горячечном бреду. Ветер, пронизывающий до костей, ливни, распутица, озлобление и ужасные ночные переходы. Тьма кромешная. Ни одного факела, ни одного фонаря. Вся надежда на лошадь. И сколько ума, выносливости и благородства у этого безответного друга. Вспоминаю ночное движение на Стесе. Впереди два проводника, за ними я с командиром в тележке, запряжённой цугом. Отъехали саженей триста от места — трясина. Гикнули, крикнули — лошади рванулись и поломали дышло. В то же мгновение передняя пара подхватила, скользнула по грязи и понеслась по скату в канаву, пересекавшую дорогу.
— Стой, стой! Обопнись! — отчаянно закричали проводники. Но кучер уже выронил вожжи, и фурманка стрелой катилась вниз. Ещё минута — и лошадь за лошадью — все очутились бы в глубокой канаве, потянув за собой, конечно, и фурманки с людьми. Но выручила сообразительность лошади. Одна из передней пары мигом легла на живот и, упираясь всем корпусом, удержалась на самом краю канавы...