Шёпот Елены стал страстным, она сбивалась в словах, но речь её была непрерывна, шла потоком. Она всё чаще припадала к полу, отмахивала головой, чтоб сбить назад выскочившую на глаза из-под гребёнки прядь. День исчез в квадратах окон, исчез и белый сокол, неслышным прошёл плещущий гавот в три часа дня, и совершенно неслышным пришёл тот, к кому через заступничество смуглой девы взывала Елена. Он появился рядом у развороченной гробницы, совершенно воскресший, и благостный, и босой. Грудь Елены очень расширилась, на щеках выступили пятна, глаза наполнились светом, переполнились сухим бесслёзным плачем. Она лбом и щекой прижалась к полу, потом, всей душой вытягиваясь, стремилась к огоньку, не чувствуя уже жёсткого пола под коленями. Огонёк разбух, тёмное лицо, врезанное в венец, явно оживало, а глаза выманивали у Елены всё новые и новые слова. Совершенная тишина молчала за дверями и за окнами, день темнел страшно быстро, и ещё раз возникло видение – стеклянный свет небесного купола, какие-то невиданные, красно-жёлтые песчаные глыбы, масличные деревья, чёрной вековой тишью и холодом повеял в сердце собор.
– Мать-заступница, – бормотала в огне Елена, – упроси его. Вон Он. Что же тебе стоит. Пожалей нас. Пожалей. Идут твои дни, твой праздник. Может, что-нибудь доброе сделает он, да и тебя умоляю за грехи. Пусть Сергей не возвращается… Отымаешь, отымай, но этого смертью не карай… Все мы в крови повинны, но ты не карай. Не карай. Вон Он, вон Он…
Огонь стал дробиться, и один цепочный луч протянулся длинно, длинно к самым глазам Елены. Тут безумные её глаза разглядели, что губы на лике, окаймлённом золотой косынкой, расклеились, а глаза стали такие невиданные, что страх и пьяная радость разорвали ей сердце, она сникла к полу и больше не поднималась».
И далее автор переносится в палату к Алексею Турбину.
«…Алексей Турбин, восковой, как ломаная, мятая в потных руках свеча, выбросив из-под одеяла костистые руки с нестрижеными ногтями, лежал, задрав кверху острый подбородок. Тело его оплывало липким потом, а высохшая скользкая грудь вздымалась в прорезах рубахи. Он свёл голову книзу, упёрся подбородком в грудину, расцепил пожелтевшие зубы, приоткрыл глаза. В них ещё колыхалась рваная завеса тумана и бреда, но уже в клочьях чёрного глянул свет. Очень слабым голосом, сиплым и тонким, он сказал:
– Кризис, Бродович. Что… выживу?.. А-га.
Карась в трясущихся руках держал лампу, и она освещала вдавленную постель и комья простынь с серыми тенями в складках.