А вот фотография, сделанная в день, когда Кристин исполнилось десять, на ней мы все втроем — три сестры. Цвета на снимке теплые, много красного и желтого. Здесь мне шесть лет, я занимаю собой бо́льшую часть пространства на переднем плане, — со стаканом апельсинового сока в руке, подведенными глазами и в пиратской треуголке, я скорчила страшную гримасу. Мое лицо не в фокусе, фотография зернистая и словно покрыта легкой рябью. Элиза и Кристин на заднем плане получились четко. Элиза уже тогда была красавицей — волосы уложены, красное платье ей очень идет. Кристин в голубом платье, наклонив голову, разворачивает подарок и улыбается. Элизе столько же лет, сколько мне сейчас, но мне она тогда казалась вполне взрослой девушкой. Ваза с цветами, летящие занавески на заднем плане и горланящая девочка-пиратка.
— Когда ты была маленькой, нам приходилось быть тише воды ниже травы, — как-то рассказала мне Кристин. — Если тебя уложили, мы ходили на цыпочках: ты просыпалась от малейшего шороха, и тогда с тобой сладу не было. Помню, как мы открывали пакет с чипсами, — она показала как в немом кино. — Раздайся хоть едва слышное шуршание, ты тут как тут на лестнице, злая как фурия.
Интересно, почему это они открывали пакет с чипсами после того, как я ложилась спать?
Иногда от моих слов в папиных глазах вспыхивают веселые искорки, он отворачивается, но улыбки сдержать не в силах: я самая младшая, а говорю такие хитроумные вещи. Он называет меня «Принцессой, которую никто не мог переговорить».
— Моника, хватит ныть про свой живот, — процедила мама. — У меня нервы не выдержат, если не прекратишь нудить.
Из машины на пляж я несла большую подстилку, а в руках у Кристин была сумка-холодильник с морсом, хлебом, плавленым сыром в тюбике и печеньем. Я плакала, а мама, массируя лоб кончиками пальцев, сказала:
— Я ничего не могу поделать, Моника. Успокойся уже со своим животом. Все пройдет.
В то лето тетя Лив бывала у нас меньше обычного, Халвора отправили на три недели в детский летний лагерь, а мы и вовсе на каникулы никуда не ездили, и я скучала по тете Лив даже больше, чем по папе, потому что ее отсутствие отчетливо ощущалось в конкретных вещах: я скучала по эскимо в морозилке, по насаженным на шпажки мясным тефтелям, по лимонаду с сахаром и лимоном. Я много думала о Халворе, который проводил каникулы в лагере с какими-то чужими детьми, и я даже не могла себе представить, чтобы ему там нравилось. Я не могла взять в толк, как тетя Лив вообще могла его туда отправить. Когда тетя Лив гостила у нас, отношения с мамой у них накалились. Я слышала, как тетя Лив на веранде ругала маму из-за того, что та никому не хотела говорить о папином уходе.
— Подумай о детях, об Элизе, — увещевала ее тетя. — Как ты думаешь, что сейчас у них в голове? Как они смогут понять, что происходит? Ты что, не видишь, что творится с Моникой? Она же почти ничего не ест!
Мама ругалась и тихо плакала.
— Не вздумай рассказать об этом маме, я тебе не разрешаю! — кричала она. Потом тетя Лив уехала, а у меня разболелся живот, и боль становилась все сильнее.
Когда я очнулась в больнице после операции, комната была залита светом, а на ночном столике лежали виноград, шоколад, кукурузные палочки со вкусом сыра и журналы. Солнечные зайчики плясали на дверцах шкафа, и мама со слезами в голосе спросила: «Тебе хочется еще чего-нибудь?» Когда я проснулась в следующий раз, солнечные зайчики исчезли, а на стуле у окна сидел папа. И я поверила, что отныне все будет хорошо. Его не было больше месяца, и никто не знал, где он. Теперь он сидел на стуле с блестящими металлическими ножками, и я принялась рассказывать — о больнице и медсестрах, и о том, как это — проснуться после наркоза, о проколотой велосипедной шине и о том, что осенью я снова пойду в школу. Я говорила о том, что мой любимый предмет в школе — норвежский язык, но все же лучше летних каникул ничего быть не может. «Ой, как же болит шов», — проговорила я и заплакала, а папа встал и пошел за врачом или медсестрой.