Никогда в Москве не было столько попрошаек, сколько в 1920 году. Нашествие четырнадцати держав, разгул белых, зеленых, разных атаманов гнали мирных людей со всех краев Советской страны. Сыпной тиф, холера, разруха, голод увеличивали и без того огромное число беженцев, которые не смогли вывезти не только свое имущество, но даже не успели захватить ценные вещи или деньги. С черного и парадного ходов московских домов поднимались несчастные люди с маленькими, иногда с грудными детьми на руках и просили милостыню, обноски, кусочек хлеба. В воротах Третьяковского проезда сидел богатырского сложения, с пышной седой бородой древний старик в полушубке, на его шее висела дощечка, где крупными черными буквами было выведено: «Герой Севастопольской обороны». В Газетном переулке, в дерюге, в черных очках, стоял скелетообразный человек с белой лентой на груди. «Я — слепой поэт», — гласила надпись. В центре города на Театральной площади, на Кузнецком мосту внезапно за хорошо одетым прохожим увязывался пожилой однорукий субъект в черном костюме, котелке и шел сбоку, говоря одну и ту же вызубренную наизусть фразу: «Артист, доктор, инженер, адвокат, профессор, учитель, председатель, художник»… Наконец, «попав в точку» и получив подаяние, он с теми же словами бросался к следующей облюбованной жертве. Этот нищий стал как бы живой деталью города, и Лев Никулин вывел его в написанной совместно с В. Ардовым комедии «Тараконовщина» (Театр сатиры). Еще попадались на улице китайчата с маленьким барабаном; они жонглировали острыми ножами и заунывно тянули песню, ударяя в барабаны черенками. Но больше всего привлекали внимание беспризорные ребята.
Однажды, проходя по Страстному бульвару, я увидел, как Есенин слушает песенку беспризорного, которому можно было дать на вид и пятнадцать лет, и девять — так было измазано сажей его лицо. В ватнике с чужого плеча, внизу словно обгрызанном собаками, разодранном на спине, с торчащими белыми клочьями ваты, а кой-где просвечивающим голым посиневшим телом, — беспризорный, аккомпанируя себе деревянными ложками, пел простуженным голосом:
Сергей не сводил глаз с несчастного мальчика, а многие узнали Есенина и смотрели на него. Лицо поэта было сурово, брови нахмурены. А беспризорный продолжал:
Откинув полу своего ватника, приподняв левую, в запекшихся ссадинах ногу, он стал на коленке глухо выбивать деревянными ложками дробь. Есенин полез в боковой карман пальто за носовым платком, вынул его, а вместе с ним вытащил кожаную перчатку, она упала на мокрый песок. Он вытер платком губы, провел им по лбу. Кто-то поднял перчатку, подал ему, Сергей молча взял ее, положил в карман.
Спрятав ложки в глубокую прореху ватника, беспризорный с протянутой рукой стал обходить слушателей. Некоторые давали деньги, вынимали из сумочек кусочек обмылка, горсть пшена, щепотку соли, и все это исчезло под ватником беспризорного, очевидно, в подвешенном мешочке. Есенин вынул пачку керенок и сунул в руку мальчишке. Тот поглядел на бумажки, потом на Сергея:
— Спасибо, дяденька! Еще спеть?
— Не надо.
Я шел с рюкзаком за спиной, где лежал паек, полученный в Главном Воздушном Флоте, и вспомнил, что там есть довесок от ржаной буханки. Я снял рюкзак, поставил на покрытую снегом скамейку, раскрыл и дал этот кусок беспризорному. Он схватил его обеими руками, стал рвать зубами большие мягкие куски и, почти не жуя, глотать их.
Я завязал рюкзак, вскинул за спину и подошел к Есенину. Mы поздоровались и зашагали по бульвару молча. Когда дошли до памятника Пушкину, он остановился, посмотрел на фигуру поэта, тяжело вздохнул. Вдруг с яростью произнес:
— Ненавижу войну до дьявола! — И так заскрежетал зубами, что у меня мороз пробежал по спине.
Мы пошли дальше, Сергей оглянулся, еще раз вскинув глаза на памятник. Это движение я наблюдал постоянно, когда случалось вместе с ним проходить мимо Пушкина. Как-то, зимней ночью 1923 года, мы возвращались по Тверскому бульвару из Дома печати. Готовясь ступить на панель Страстной (ныне Пушкинской) площади, он также оглянулся и воскликнул:
— Смотри, Александр — белесый!
Я посмотрел на памятник и увидел, что освещенный четырехгранными фонарями темно-бронзовый Пушкин и впрямь кажется отлитым из гипса. Есенин стал, пятясь, отходить на панель, на мостовую, то же самое сделал и я. Светлый Пушкин на глазах уходил, как бы исчезая в тумане. Возможно, это имело какое-то влияние на посвященное Александру Сергеевичу стихотворение, которое Сергей прочитал 6 июля 1924 года на митинге в день стодвадцатипятилетия со дня рождения великого поэта, стоя на ступенях памятника: