В его сознании промелькнул дом на Каляевской улице в Москве, возле Садовой, где они жили, когда отец работал в Кремле, — большой серый дом, который и сейчас еще там стоит, но от живших в нем в те далекие годы остались только печальные воспоминания. Проезжая мимо этого дома, Семенов всегда мучительно смотрел на него, хотя старался не смотреть. «Черт с ним, с этим домом, жаль, что его до сих пор не снесли», — зло думал Семенов. И еще один серый дом промелькнул в его памяти — в старом Берлине, где они жили, когда отец работал там в советском посольстве: но этот дом он помнил плохо, потому что был тогда еще совсем маленьким… Промелькнули в его памяти глиняные хаты под Семиз-Бугу и саманный барак в степи, где он жил, когда пас овец и коров, и деревянная будка на колесах, где был учетчиком тракторной бригады, и деревенский клуб, где он долго болел тифом — тоже «жил», — и карагандинские землянки, и узбекские «хона», увитые виноградными лозами, в которых он снимал холодные пустые комнаты, без печек, с сандаловыми четырехугольными ямами посередине в глиняном полу, и общежитие художественного училища в старинном каменном доме с толстыми стенами и конечно же гримуборная в самаркандском зимнем парке, где он блаженствовал с Монной-Лидой… и еще одна сцена ему вспомнилась, большая театральная сцена, но уже не в Самарканде и не в колхозном клубе — а в Караганде, в шахтерском клубе имени Кирова, где он тоже жил! Эта сцена в клубе шахтеров была его домом в буквальном смысле слова: тут он спал, ел, отдыхал, читал и — конечно же — тоже кой о чем вспоминал — как сейчас, на Вангыре…
Он тогда еще только приехал в Караганду из колхоза, и у него долго не было квартиры. Днем, когда он не работал на шахте, он занимался здесь в изокружке, или смотрел кино, или помогал писать лозунги художнику клуба. Художник клуба, старик, тоже москвич, оформлял весь клуб и спектакли и еще вел изокружок. Семенов с ним подружился из-за живописи и из-за того, что их судьбы очень похожи были. Жил старик со своей женой за кулисами, в большой комнате, увешанной картинами и заставленной сундуками и самодельной мебелью. Проходить к нему надо было через сцену, сквозь таинственный мир развешанных декораций, сквозь толпы раскрашенных артисток и артистов, под разноголосый шум оркестра, в ослепительном свете софитов или в полутьме шевелящихся кинотеней позади экрана… Когда же не было кино или представлений — днем ли, ночью, — сцена и зал походили на осиротевший мир, в котором все давно уже умерли…
Здесь, на сцене, он сладко и много спал, завернувшись в декорации. Семенов удивлял в клубе всех — и сторожей, и зрителей, и самих артистов. К нему относились отчужденно, но с некоторым жалостливым сочувствием. Носил он тогда длинные, до плеч, волосы… был этаким клубным домовым. Его прямой обязанностью было грунтовать деревянные щиты, писать на них объявления о разных клубных мероприятиях — кино, спектаклях, заседаниях — и разносить эти щиты на своей спине по городу, устанавливая их в определенных местах, порой очень далеко от клуба.
Прожитое в этом клубе время он чаще всего вспоминал как одну бесконечную оперетту. Дело в том, что на сцене чаще всего выступала оперетта. Почти каждый вечер шла здесь «Летучая мышь», или «Марица», или «Цыганский барон». Будучи признанным клубным домовым, он смотрел все оперетты бесплатно: сидя в первом ряду на приставном стуле. И если ему порой не хватало хлеба, то веселыми зрелищами он был обеспечен с избытком… «Цветок душистых прерий, твой взор нежней сирени!» — «Да, я шут, я чудак — так что же? Пусть зовут меня так вельможи», — и так далее… Семенов знал наизусть все опереточные арии, но вот что интересно: какая ария из какой оперетты — этого он порой сказать не мог! Постепенно все оперетты слились для него в одну бесконечную блестящую жизнь, которая сопровождала его другую — вторую жизнь — вовсе не блестящую…
— «Поедем в Бороздин, там буду я с тобой один, пойдем к моим друзьям, пойдем к свиньям!» — громко пел Семенов арию из оперетты, возвращаясь к палатке. — Сейчас этюд напишу! — решил он.
И солнце возвращалось с ним из тайги — освещать ему для этюда, что он себе выберет в этом обновленном, сполоснутом мире.
Семенову почему-то весело стало от всех этих воспоминаний о домах. Песня его — вернее, ария — странно звучала в мокрой тайге. Редко щебетавшие птицы сразу испуганно смолкли, и стало совсем тихо. Шум реки сюда почти не доносился — приглушенно звучали отдаленные грозные пороги. Если остановиться и прислушаться — можно было вдруг разобрать в этой тишине, как скрипят старые березы и ели деревянными костями, как они вздыхают вверху тесными кронами, как с нежным, еле слышимым звоном и шорохом отрываются от них и падают наземь разбивающиеся капли…
Но сейчас слышны были только шаги Семенова и его громкие арии. Он вспоминал и размышлял под собственную музыку.