Один из исследователей раннего творчества Вишневского, Ю. Неводов, в книге, вышедшей в 1968 году в Саратове, в целом справедливо пишет о том, что молодой писатель «на протяжении сравнительно короткого периода успел переболеть многими болезнями времени, с известным опозданием восприняв и нигилистическое отношение к классике, и во многом наивные представления о новаторстве, и упрощенные взгляды на „социальный заказ“. И над всем этим господствовало стремление к поискам стиля, отвечающего бурной, обновляющей жизни». Своего, неповторимого стиля, к которому он шел уже целое десятилетие и открыл его для себя и других в первой же пьесе, — добавим мы.
Однако и в упоминаемой здесь книге, и в ряде других изданий, в периодике конца двадцатых — и до середины тридцатых годов в особенности — Всеволод Вишневский представлен исключительно как ярый противник классической литературы и театра. Причина такого заблуждения кроется, по-видимому, в своеобразии характера Вишневского, который в спорах со своими многочисленными противниками и в пылу полемики нередко допускал преувеличения, перехлесты. Увлекаясь, он иногда приписывал своим произведениям несуществующие свойства и особенности, что принималось за чистую монету.
В самом деле, признавая только театр патетического и героического звучания, Вишневский отбрасывал (справедливость требует признать — только на протяжении нескольких лет своего вхождения в литературу) творчество ряда драматургов-реалистов, упрекал их в чрезмерной индивидуализации героев (они-де, герои, «по-старому выворачивают на протяжении 3–4–5 актов свое нутро», нарушая тем самым закономерность соотношения «я» и коллектива). «Не интересна личная драма Ивана, Петра, Сидора. Интересно место Ивана, Петра, Сидора в марше, в бою, в действии», — писал в 1930 году Вишневский. И ему верили, распространяя во всем объеме этот программный тезис на его собственные произведения.
Но подтвержден ли такой принцип ну хотя бы даже в «Первой Конной»? Разве движущиеся с непривычной, поистине кинематографической скоростью эпизоды, вобравшие в себя только самую суть, не дают нам представление о десятках и сотнях пусть и ограниченных социальными рамками, но личных драм иванов и сидоров? И разве Сысоев, несмотря на все декларации автора, не является главным героем пьесы? Не налицо ли здесь противоречие: в теории, в литературных спорах Вишневский громит «первопланных героев», выступает против «психологизма», а на практике — хотя и скупо, но вместе с тем емко и пластично — отображает внутренний мир человека? Это, кстати, понимал и сам Вишневский. В 1931 году он говорил: «„Первая Конная“ — вещь весьма рассудочная и при отсутствии „психологизма“ тем не менее показывает настоящую психологию вокруг и внутри действия» (разрядка моя. — В. X.).
На рубеже двадцатых — тридцатых годов в полемике между театральными «консерваторами» (А. Афиногенов и В. Киршон) и «новаторами» (Н. Погодин и В. Вишневский) последний благодаря своему темпераменту занимал более решительную позицию, нежели его соратник, считая, что «новый материал требует новых выразительных средств». Николай Погодин аналогичную точку зрения обосновывал следующим образом: «Семейные страсти, семейственные перипетии сходят на второй план, уступая место социальным страстям, которые становятся не менее эмоционально действенными, чем первые».
«Консерваторы» на первый план выдвигали необходимость психологической разработки, индивидуализации героев и столь же яростно атаковали концепцию «публицистической драмы».
Довольно скоро позиция Вишневского станет мягче, терпимее. В 1933 году, например, он записывает в дневнике: «Перекинулся на фракции парой слов с Афиногеновым. С какой-то стороны он меня интересует, привлекает…» А вот еще одно свидетельство стремления понять другого: «Пленум писателей… завистники… критики… Чехов у Мейерхольда, Островский на экране, „Первая Конная“ в Зеленом театре… сколько разных струй, и как в каждой из них своя жизнь…» (А. Афиногенов. Дневники, 1935 г.).
Вишневскому всегда, всю жизнь в высокой степени был свойствен юношеский максимализм. Не случайно Погодин четверть века спустя после их знакомства написал о том, что Вишневский его «поразил при встрече. Он показался мне человеком или необъяснимым, или вполне искусственным… Все суждения — на пределе, на гребне, крайние. И только через год-другой — а мы всегда были друзьями по идеям… друзьями без личной близости — я убедился, что Всеволод Вишневский — вечная юность, если не детство революции…»