– Мертв, – сказал я.
Ответом было молчание.
– Повешен? – спросил я.
На этот раз Медоуз снизошел до кивка.
– Сердце, – сказал я. – Сердце, оно…
Вот тогда он оборвал меня, так же резко, как если бы дернул за веревку.
– Да, сердце пропало.
Возможно, он притоптывал и ежился исключительно от холода. Но не исключено, что уже видел тело.
Луна, поднимавшаяся над Брикнеком, лила на землю мягкий призрачный свет, который подчеркнул рельеф его лица и подкрасил золотом глаза.
– Есть еще что-то, – сказал я. – То, что вы мне не рассказали.
При обычных обстоятельствах он прибег бы к стандартному рефрену: «Я не вправе говорить, сэр». Однако нечто изнутри подталкивало его к тому, чтобы сказать. Он начинал и останавливался, останавливался и начинал, а потом, сделав над собой огромное усилие, признался:
– Против личности мистера Боллинджера было совершено еще одно бесчестное деяние.
Абсурдная фраза – пустая, формальная, – но она казалась тем единственным, что могло отделить его от случившегося. До тех пор, пока это было возможно.
– Мистер Боллинджер, – наконец сказал лейтенант, – кастрирован.
Тишину, накрывшую нас, нарушал лишь отдаленный хруст льда под сапогами кадетов.
– Я могу взглянуть? – сказал я.
– Капитан Хичкок предпочел бы, чтобы вы увиделись с ним завтра. Световой день заканчивается, и он считает, что там будет мало света, чтобы… чтобы…
– Изучить место преступления. Ясно. А где разместили тело мистера Боллинджера?
– В госпитале.
– Под охраной?
– Да.
– В какое время капитан хочет увидеться со мной завтра?
– В девять утра.
– Ясно, – сказал я. – Теперь мне нужно, чтобы вы назвали место. Где мы должны встретиться?
– В Стоуни-Лоунсаме[99].
Во всем Вест-Пойнте немало камней и одиночества. Но если смотреть из гостиницы мистера Коззенса или стоять на Редутном холме, можно хотя бы увидеть реку и ощутить ту свободу, что она сулит. В Стоуни-Лоунсаме же теряются все признаки того, что рядом живут люди, и единственными собеседниками становятся деревья, овраги, может, тихий плеск ручья… и, естественно, холмы, загораживающие свет. Именно холмы заставляют чувствовать себя узником. Многие кадеты, как мне рассказывали, после двух часов дежурства здесь в карауле начинают думать, что им уже никогда не выбраться.
Если Рэндольф Боллинджер был одним из них, то он оказался прав.
Поиски начались сразу, едва закончилась буря. Никто не ждал, что лед растает так же быстро, как образовался. Заклятье развеялось внезапно, и в начале пятого двоих рядовых, направлявшихся к квартире командира с отчетом, остановил шум, похожий на скрип тысячи петель. Это береза сбрасывала с себя глянцевую шубу и, поднимая ветви, приоткрывала напоминающее пестик лилии обнаженное тело Рэндольфа Боллинджера.
Он был скован коркой льда, которая прижала к бокам руки, однако это не мешало ему раскачиваться при малейшем дуновении ветра.
К тому моменту, когда лейтенант Медоуз привел меня туда, Боллинджера уже сняли, и ветви, которые до этого скрывали его, заняли свое естественное положение. Единственным напоминанием оставалась веревка, конец которой болтался примерно на уровне моей груди. Жесткая, щетинистая, она висела не прямо, а чуть под углом, как будто ее притягивал какой-то магнит.
Вокруг нас падал тающий лед – отдельными кусками и целыми пластами, – солнце заливало землю ослепительным светом, и единственное, на что можно было спокойно смотреть, единственное, что не отражало свет и не ослепляло, были так и не сбросившие листья рододендроны.
Я спросил:
– Почему береза?
Хичкок уставился на меня.
– Простите, капитан, у меня просто возник вопрос, почему человек, решившись повесить кого-то, выбрал такое гибкое дерево. Ветки у него не такие толстые, как у дуба или, скажем, у каштана.
– Наверное, ближе к земле.
– Да, вероятно, это здорово облегчило дело.
– Облегчило, – согласился Хичкок.
Его усталость приобрела особый характер – такой, когда отекают веки и оттягиваются вниз уши, такой, когда ты врастаешь корнями в землю, потому что тебе не остается ничего иного, кроме как стоять с совершенно прямой спиной, иначе рухнешь.
Мне хочется думать, что в то утро я был с ним добр. Я дал ему массу шансов уйти к себе, чтобы он мог собраться с мыслями. И когда он просил повторить вопрос, я повторял, сколько бы ни требовалось. Помню, когда спросил у него, чем состояние тела Рэндольфа Боллинджера отличается от состояния тела Лероя Фрая, он посмотрел мне в глаза с таким видом, будто я его с кем-то перепутал.
– Вы присутствовали, – пояснил я, – когда были найдены оба тела. Мне, понимаете, любопытно, почему… почему с этим телом что-то по-другому.
– О, – наконец произнес Хичкок. – О нет. Это тело… – Он поднял голову и посмотрел на ветки. – В общем, первое, на что я обратил внимание: он висел гораздо выше. По сравнению с Фраем.
– Значит, ноги не касались земли?
– Нет. – Капитан снял фуражку, затем надел. – На этот раз никаких ухищрений не было. Когда Боллинджера нашли, он был весь в ранах. Что говорит о том, что его сначала убили, потом разрезали… а уж потом повесили.