День отгорал. Солнце, слепя фиолетовыми, оранжевыми и пурпурными лучами, зашло за горы. На краю цементного бассейна, почти высохшего от зноя, сидели два коричневых человека и курили.
— Знаешь, Аман, кто бы мог поднять город одним словом?
— Кто?
— Твой дядя, Сурама, хоть он и буддист.
Аман усмехнулся.
— Когда-то это был человек. Вазиры в горах до сих пор рассказывают о нем. Говорят, он порубил голов больше, чем съел баранов. Ну, а теперь он только молится да стрижет деревья в саду. Пойди, поговори-ка с ним.
— Да, — вздохнул Ариф, — теперь он боится наступить на гусеницу. А когда находит в тюрбане вошь, то осторожно сажает ее на лист, чтобы не отяготить своей кармы[1] убийством. Вот что может сделать с человеком женщина, хотя Матэ и была хорошей женщиной.
— Как это произошло?
— Она повесилась. Это было двенадцать лет назад. Сурамы не было дома, когда в его сад пришли странствующие монахи. Они просили накормить их, но у Матэ не было денег. Тут подвернулся один молодой англичанин из ольстерского батальона. Он ходил по домам, покупая старые вещи для коллекции. Он-то и дал Матэ денег. Взамен она должна была принести ему вечером лучшую розу из своего сада. Монахи ушли, а вечером вернулся Сурама. Тут собралась гроза. Огромные тучи понеслись с гор, и засверкала молния. Матэ рассказала мужу все. «Само небо, — сказала она, — мешает мне выполнить обещание». Но Сурама был человек слова. «Данное обещание должно быть исполнено, — ответил он. — Поди, выбери розу в саду». Он закутал жену с головой в мешок, посадил себе на плечи и понес. Сам он месил воду и грязь среди бушующих молний, но жену поставил на террасу с сухими ножками. Матэ вошла в дом, а он закрылся мешком и сел ждать у садовой калитки. Ждать пришлось долго. Сначала в доме горел свет, потом погас. Гроза прошла и стало тихо, а он все ждал. На рассвете открыл калитку, вошел в сад и увидел свою Матэ, повесившуюся на дереве. Она висела низко, и крысы объели ее ноги. Сурама снял ее с дерева и отнес домой тем же путем, которым принес. Он не предъявил никакого обвинения и никому не обмолвился ни словом. Но кое-кто видел, кое-кто слышал.
С тех пор Сурама совсем замолчал и только от зари до зари копается в своем саду. В городе его считают святым.
Аман встал.
— Я иду, Ариф. Если надо будет, сообщи в форт Сарарога, я буду там.
Ариф кивнул головой и пожал ему руку.
Наступила ночь. Ржавые лучи месяца пали на дорожки. Дом Сурамы, доверху увитый лианами, походил на темный шалаш. Внутри пахло землей, цветочной прелью и сушеными плодами. Тусклый свет фонаря едва спорил с лучами месяца.
Сурама, полуголый и черный, поглаживал длинную бороду. Аман завязывал дорожную сумку.
— Возьми с собой эти персики, Аман. К сожалению, манго еще не поспели.
— Дядя, а это что за плод висит у тебя на стене и никак не может созреть? — спросил Аман, указывая на кривую афганскую саблю, тускло поблескивавшую под фонарем. — Не та ли это сабля, которую в горах называли «мечом вазиров?»
— Да, это меч вазиров, — сказал Сурама.
— Вазиры подняли знамя восстания, — тихо и раздельно произнес Аман. — Пешавар залит кровью. Железные дороги стали, повстанцы режут провода. А ты, Сурама, считаешь манго на деревьях, в то время как индийские женщины считают головы убитых сыновей? Или ты ничего не знаешь и ничего не слышишь?
— Я все знаю, Аман, я все слышу.
— Так почему же этот меч ржавеет на стене?
— Когда Странствующий[2] шел однажды по лесу и встретил голодную тигрицу, он обратился в зайца и прыгнул ей в пасть, чтобы напитать ее.
— А тигрица облизнулась и подумала: о, если бы каждый заяц был Буддой! Но мы не хотим быть больше зайцами, дядя, и питать ненасытных тигриц! Мы сами хотим есть! О, если бы ты был с нами! Одного слова твоего было бы довольно, чтобы поднять все долины Вазаристана.
Он вскинул на плечо сумку и повернулся к двери.
— Оставь мне свой адрес, Аман.
Молодой человек быстро обернулся.
— Тебе довольно написать мне только одну строчку. Я все пойму.
— Какую, мой друг?
— «Я надеваю меч вазиров». Больше ничего.
Сурама улыбнулся.
— Вспомни Матэ! — жгучим шопотом бросил Аман и исчез за дверью.
Громко и неумолчно кричали лягушки, в бассейнах задумчиво и гармонично стонали жерлянки, кузнечики и цикады оглушительно трещали в ветвях.
Матэ? Но он ни на одну минуту не забывал ее в течение двенадцати лет.
Коллектор[3] Сетон имел обыкновение распечатывать почту за утренним завтраком в обществе своей жены и пятилетнего сына. Прихлебывая крепкий чай с жареными гренками, он вскрывал одну депешу за другой, в то время как черные слуги бесшумно двигались вокруг стола, ловя глазами распоряжения мэм-саиб[4], которые она, из уважения к занятиям мужа, подавала знаками.
— Опять побоище! — воскликнул он. — Ленсли стрелял в толпу демонстрантов. Триста убитых и раненых. И это перед самым приездом Ватсона и в то время, когда вся наша политика основана на миролюбии и сближении. Я думаю, что Ленсли сошел с ума!