С появлением Мари-Терез все стало меняться. Она быстро подметила вспыльчивость Кэт и принялась хитро ее провоцировать. Так просто было довести гордую задаваку Катарину де Шавиньи до белого каления: наябедничать на ее подругу, спрятать ее учебники, пролить чернила на ее рисунок, высмеять ее фигуру — тонкую, с высокой, еле наметившейся грудью. Можно было хихикнуть и съязвить, что Кэт больше похожа не на девочку, а на мальчика. Еще можно было бросать камнями в голубей в монастырском дворе и саду — ведь, даже когда она промахивалась, что случалось чаще всего, Кэт яростно на нее набрасывалась, и ничего не стоило довести дело и до звонкой пощечины. А тогда поднимался шум, начиналось разбирательство, Кэт наказывали, и, что было лучше всего, эта дура упрямо молчала и никогда не жаловалась.
Свою кампанию Мари-Терез усердно вела весь год — одиннадцатый год их жизни — и со злорадством замечала, что монахини перестают относиться к Кэт с прежней снисходительностью и выговаривают ей все строже и строже. Однажды мать-настоятельница даже вызвала ее родителей, и Мари-Терез просто тряслась от страха. Но правда не вышла на свет и тогда. Противным родителям Кэт, прикатившим в школу в своем противном «Роллс-Ройсе», было сказано, что Кэт становится трудной, что она очень недисциплинированна. Когда эти новости дошли до Мари-Терез, она всю неделю пребывала в радужном настроении.
У Кэт такая перемена ее школьной жизни вызывала глубочайшее недоумение. Она ощущала, что между этой переменой и многими другими происшествиями, которые тревожили ее и делали несчастной, есть какая-то связь. Этот год она возненавидела. Дома теперь был не только Люсьен, но еще и маленький. Ее любимая Мадлен ушла от них, чтобы выйти замуж и обзавестись собственными детьми, и, хотя Кэт иногда с ней виделась, она очень без нее тосковала. Ее сердило самое существование Люсьена, она это понимала, и ее грызла совесть: он же еще маленький, он ее брат, и она должна его любить. Нет, она его любила и Александра тоже, но не всегда, а иногда жалела, что они вообще родились, — лучше бы все осталось, как прежде до них, когда в доме не было двух малышей, требующих внимания к себе.
Это было дурное чувство, она знала, что очень дурное. На время она впала в страстную религиозность и часами на коленях истово молилась богу, прося прощения, прося сделать ее хорошей, сделать более любящей сестрой и дочерью. Но молитвы не помогали, и вскоре Кэт перестала молиться. К благочестию она теперь относилась с насмешкой, и в школе обязательные молитвы, обязательные церковные службы и доминирование религии надо всем начали ей претить. Внезапно она отказалась ходить к исповеди, и это вызвало бурю.
Ее тело тоже изменялось, как изменялось все, — ей почти исполнилось двенадцать, и вдруг она почувствовала, что мир рассыпается, что ничего прочного нет и не бывает. Порой в укромном приюте своей комнаты она раздевалась донага и рассматривала себя в зеркале: пушок на треугольничке между ногами, пушок под мышками, набухающие округлости грудей. Иногда она ненавидела эти признаки грядущей женственности, ненавидела яростно. Она расплющивала их, делала вид, будто их нет, твердила себе, что вообще не хотела родиться девочкой, а хотела бы родиться мальчиком. А иногда смотрела на свою фигуру в зеркале и ненавидела ее за то, что изменяется она так медленно! Пусть бы груди росли быстрее, а пушок на лобке становился заметнее! Когда у нее начались менструации, она испытала радость и безнадежность, почувствовала себя освобожденной и пойманной в ловушку. Все сразу. А вскоре, вдруг взбунтовавшись против своего пола своей неспособностью остаться ребенком или стать женщиной, она остригла волосы.
В школе она заплетала их в непослушные косы и как-то вечером у себя в комнате отрезала их портновскими ножницами Касси. Чик — только и всего! — прямо под ухом. Правда, пришлось подергать и покромсать, но вскоре обе косы уже лежали у нее на ладони, как жалкие издохшие зверюшки. Утром она спустилась к завтраку, и все вышло ужасно.
Она ожидала вспышки со стороны матери, потому что та всегда принимала к сердцу ее внешность и манеру одеваться, которую терпеть не могла.
Но в холодную ярость пришел ее отец.
— Это же мои волосы! И, по-моему, я имею право их остричь!
Кэт вызывающе вздернула подбородок. Она грубила, потому что его реакция ее ошеломила и ей хотелось заплакать.
— Выглядит безобразно, — сказал он ледяным тоном и, возможно пытаясь сдержать гнев, вышел из комнаты.
Кэт испытала невыносимую боль: это была самая страшная минута в ее жизни. Ей хотелось умереть. Она молилась, чтобы земля разверзлась и поглотила ее. Бросившись наверх к зеркалу, она уставилась на свое отражение. Отец был прав! Она выглядела безобразно. И хуже того — нелепо-смешной.