Он снова вернулся в камеру смертников. Встреча с сестрой взволновала его до крайности. Сам того не замечая, он плакал. Он радовался, что не приехала мать. Это убило бы ее. И впервые его охватило глубокое чувство жалости к родным. До сих пор он мало думал о них и никогда не испытывал той уютной теплоты, которая накрепко привязывает детей к родному дому. Он всегда был немного жестковат. В семье, где пятеро детей, на его долю доставалось материнской ласки не больше, чем другим. Да у них и не принято было нежить, баловать; каждый мечтал поскорее вырваться из-под родительской крыши, уйти туда, за горы и за степи, где огромная Россия. Еще из гимназии он писал брату Константину в Казанский университет: «Я не ищу в жизни легкого. Я не хочу сказать себе на склоне лет: «Вот и прожита жизнь, а к чему? Что стало лучше в мире в результате моей жизни? Ничего? Или почти ничего?» Спор с братом о смысле жизни так и остался незаконченным. Константин вправе спросить: «Вот тебе на шею набросили петлю. А что стало лучше в мире в результате твоей жизни? Ничего? Или почти ничего? Я вылечил столько-то и столько-то сотен больных. А ты?.. Твои товарищи брошены в тюрьмы, сосланы на каторгу или вместе с тобой в грязной сырой камере отсчитывают последние часы своей жизни. А дальше что? Есть ли во всем этом конечный смысл? Ты гордишься своей профессией: революционер-профессионал. Но разве есть такая профессия? Кто установил ее? Кем она узаконена? Тюрьмы, каторга, вечное подполье, существование на авось… Разве это профессия? Столыпин разбил вас, скрутил по рукам и ногам. И после всего ты смеешь утверждать, что в мире стало лучше?..»
Да, Столыпин берет реванш. Но надолго ли?.. Волю рабочего класса убить нельзя. В мире стало лучше хотя бы потому, что возврата к старому нет. Тот, кто познал упоение свободой хоть ненадолго, рабом быть не может. Ну а петля… Что ж. В большой борьбе всякое бывает. И умирать нужно учиться. Как сказал матрос Иннокентий Никитин: «Прощай, море!» Жизнь неповторима. Но если бы ее можно было повторить, все равно отдал бы ее борьбе, ибо только борьба наполняет жизнь смыслом…
Прошло семьдесят дней. Семьдесят дней жесточайшей пытки. Он стал сдавать. Щеки втянулись. В ушах беспрестанно звенело. Вид пищи вызывал тошноту. Их осталось в камере трое. Значит, скоро… И неожиданно подумал: «Скорее бы!..» Наваливалось безразличие, и оно было страшнее всего. Но он не хотел сдаваться. Он не имел права сдаваться. И его эластичная натура каждый раз брала верх. Те двое, балтийские матросы, успели к нему привязаться, и его постоянная бодрость, его железная пунктуальность — когда он после гимнастики усаживался за учебник английского языка — были для них духовной опорой. Под мягким, спокойным взглядом его серых глаз они стыдились расслабляться. Он был сейчас для них самым нужным, самым близким человеком на свете, так как воплощал в себе руководителя того дела, за которое они согласились сложить свои головы. Даже в смерти он был для них авторитетом.
Апрельская ночь. И пока смерть и жизнь под покровом темноты играют в шахматы, все трое приговоренных сидят, тесно прижавшись друг к другу, и прислушиваются к недоброй тишине. У них как бы выработалось особое чутье: они уже знают — сегодня за кем-то должны прийти. За кем?.. И когда во втором часу раздаются шаги в коридоре, они затаивают дыхание. Может быть, мимо? Но железная поступь конвойных все ближе.
— Стоп. Здесь!
Со скрежетом распахивается дверь. Надзиратель в камеру не заходит. Да и не за чем. Он вызывает:
— Фрунзе, в контору!
Он поднимается. Матросы виснут на руках. Но ему пора… Выходит в коридор и кричит так, чтобы слышали во всех камерах:
— Товарищи, прощайте! Я — Арсений. Меня ведут вешать!
И притихшая тюрьма взрывается:
— Прощай, Арсений! Смерть палачам!
Содрогаются от ударов двери. Гул голосов постепенно сливается, и вот уже во всех камерах поют. Торжественные слова перекатываются из одного конца коридора в другой, с этажа на этаж. Будто резонирует каждый кирпич огромной тюрьмы:
IPSO FACTO…
Фрунзе приговорили к смертной казни, выражаясь языком юриспруденции, «в силу самого факта». Но факты не были строго аргументированы, обвинителям не удалось создать плодотворную версию. А версия, как известно, в судебном исследовании выдвигается прежде всего по поводу главного факта: в данном, конкретном случае — виновность обвиняемого в покушении на убийство урядника Перлова.
Присяжный поверенный Овчинников, взявший на себя защиту Фрунзе, считался своего рода светилом в судебном мире, учеником известного гориста Глазера. Выиграв несколько очень трудных и запутанных дел, Овчинников стал высоко котироваться как адвокат. Еще до суда Фрунзе заявил, что своим защитником он избрал Овчинникова. Почему именно Овчинникова? В среде юристов у Фрунзе не было знакомых, Овчинникова он никогда в глаза не видел.