Действительно странно, но даже в тот час, когда зисовская машина повезла Николая на Внуковский аэродром для полета в Индию где он должен был представить премьеру Неру делегацию советских ученых, она не испытывала с такой глубиной своего жизненного торжества. Здесь оно было совсем особым – соединенным со слезами о погибшем сыне с жалостью, с любовью к седому человеку в грубой обуви.
– Ваня, – сказала она, – я ведь для вас приготовила целый гардероб, ведь вы с Колей одного роста.
Разговор о старых костюмах Мария Павловна затеяла не совсем вовремя, и Николай Андреевич сказал:
– Господи, да нужно ли говорить о таких пустяках. Конечно, Ваня, от всей души.
– Тут дело не в душе, – сказал Иван Григорьевич, – ты ведь раза в три обширнее меня.
Марию Павловну кольнул внимательный и как будто бы немного участливый взгляд Ивана. Видимо, то, что муж держался с особой скромностью, мешало Ване отделаться от старого снисходительного отношения к Николаю Андреевичу.
Иван Григорьевич выпил водки, и на лице его проступил темно-коричневый румянец.
Он спросил о старых знакомых.
Большинство его прежних друзей не встречались Николаю Андреевичу в течение десятилетий, многих уже не было в живых. Все, что связывало, – общие волнения, дела – ушло; разошлись дороги, отлетели сожаления и печаль, связанные с теми, кто ушел без права переписки и без возврата. Вспоминать о них Николаю Андреевичу не хотелось, как не хочется приближаться к одинокому засохшему стволу, вокруг которого одна лишь пыльная мертвая земля.
Ему хотелось говорить о тех, которых Иван Григорьевич не знал, – с ними были связаны события его жизни. Рассказывая о них, он как бы приступал к главному: рассказу о себе.
Да, именно в эти минуты надо избавиться от интеллигентского червячка, от ощущения виновности, незаконности того чудесного, что произошло с ним. Не каяться захотелось ему, а утверждать.
И он стал рассказывать о людях, добродушно презиравших его, не понимавших и не ценивших его, – о людях, которым он сегодня готов всей душой помочь.
– Коленька, – вдруг проговорила Мария Павловна, – ты скажи об Ане Замковской.
И муж и жена сразу же ощутили волнение Ивана Григорьевича.
Николай Андреевич сказал:
– Она ведь писала тебе?
– Последнее письмо было восемнадцать лет назад.
– Да, да, она замужем. Муж ее физико-химик, в общем, по этим самым атомным делам. Живут в Ленинграде, представь, в той же квартире, где она когда-то жила у родных. Мы ее встречаем обычно на отдыхе, осенью… Раньше она всегда спрашивала о тебе, а после войны, по правде говоря, перестала.
Иван Григорьевич покашлял, сипло проговорил:
– А я думал, что она умерла: перестала писать.
– Да так о Мандельштаме, – сказал Николаи Андреевич. – Ты помнишь старика Заозерского? Мандельштам был его любимым учеником. Заозерский рухнул в тридцать седьмом году, ездил человек за границу, широко, вольно встречался с эмигрантами и невозвращенцами, Ипатьевым, Чичибабиным… Да, так вот о Мандельштаме – он сразу пошел в гору, ну я уж рассказывал тебе финал, как его объявили космополитом и прочее… Все это чепуха, конечно, по правде говоря, с легкой руки Заозерского он действительно весь был в своих европейских и американских научных связях.
Николай Андреевич подумал, что рассказывает обо всем этом не ради себя, а ради Ивана, – ведь Иван живет отжившими детскими представлениями, надо же его ввести в сегодняшний день. И тут же мелькнула мысль: «Господи, до чего же въелись в меня елей и лицемерие».
Он посмотрел на смирные, коричневый руки Ивана и начал объяснять:
– Ты, вероятно, неясно понимаешь эту терминологию – космополитизм, буржуазный национализм, значение пятого пункта в анкете. Космополитизм примерно соответствует участию в монархическом заговоре в эпоху первого конгресса Коминтерна. Хотя ведь ты видел в лагерях всех. Те, что приходили на смену снятым, тоже ведь снимались и становились твоими соседями по нарам. Но, думаю, теперь нам это не грозит – процесс замены завершен. Национальное из области формы в нашей жизни за эти десятилетия перешло в область содержания – грандиозно и просто. Но эту простоту не могут понять многие люди. Знаешь, если человека вышибают, он это не хочет воспринять как закономерность истории, а видит лишь нелепость, ошибку. Но факт остается фактом. Наши ученые, техники создали русские советские самолеты, русские урановые котлы и электронные машины, и этой суверенности должна соответствовать суверенность политическая – русское вошло в область содержания, в базис, в фундамент…
Он заговорил о том, как ненавидит черносотенцев. И одновременно он видит, что Мандельштам и Хавкин, люди, бесспорно, одаренные, способные, были ослеплены, им казалось, что все происходящее лишь юдофобство и ничего более. И также Пыжов, Радионов и другие не понимали, что тут дело не только в грубости и нетерпимости Лысенко, тут дело в национальной науке, которую эти новые люди утверждают.