1995. Подожди немного, отдохнешь и ты
Магрэ из утиных грудок
Пьер Босев провел в России в общей сложности почти десять лет. Но с точностью не только до дня, а и до часа, до минуты помнил, когда именно в его судьбу ворвалась эта страна, когда она с ним понеслась. Он столько раз и в таких подробностях описывал сам момент, произносил свое смачное
В квартиру неподалеку от трех вокзалов, где помещался и офис, и служебное корреспондентское жилье московского бюро французской газеты “Фигаро”, они с женою добрались из Шереметьева, когда прилетели со всем своим скарбом в самый первый раз, уже вечером. Свет на лестнице не горел, и они принялись в кромешной тьме нашаривать замочную скважину на незнакомой двери. В ту самую секунду, как замок провернулся, из дальнего конца темного коридора загремел в пулеметном ритме телетайпный аппарат. Тогда ведь сообщения информационных агентств шли еще по телетайпу, помните?
Пьер пошел вслепую на грохот, криво-косо оторвал только что вылезший наружу кусок ленты и, часто чиркая зажигалкой, которую все задувало сквозняком, прочел свою первую депешу на новом месте.
“Москва, 28 апреля 1986, 21:00, ТАСС, срочно:
На Чернобыльской атомной электростанции произошел несчастный случай. Один из реакторов получил повреждение. Принимаются меры с целью устранения последствий инцидента. Пострадавшим оказана необходимая помощь. Создана правительственная комиссия для расследования происшедшего”.
И ни единого слова больше.
Это было первое публичное сообщение, которое наконец выдавила из себя советская (тогда совсем еще советская, да) информационная машина — почти через двое суток после катастрофы.
Пьер выдерживает паузу и повторяет свое знаменитое, с нажимом и с особенным значением:
—
Вот как она в ту минуту
Политическим репортером он был блестящим, и аналитиком оказался тонким и необыкновенно глубоким. И если кого признавали настоящим дуайеном интернационального журналистского сообщества, собравшегося в Москве 80-х и 90-х — в то самое время, когда оказалось, что именно здесь — подлинный рай мировой политической журналистики, истинный репортерский Клондайк, где так легко и лихо делаются громкие имена, грандиозные карьеры, Пулитцеровские премии, — так именно его, Босева. Черт его знает, отчего он настолько хорошо понимал смысл всего, что тут происходит, почему настолько точно чувствовал строй и логику здешней нелепой жизни в странные годы, на выходе из советской всеобщей дури. Ни в какие славянские корни, ни в какую “родственную душу” я не верю, конечно. Хотя да, фамилию “Босефф”, с ударением на последний слог, он получил только в Париже, где осел наконец после долгих скитаний по всей Европе. А вообще-то родился он Петром Бочевым, болгарином, в Македонии, правда.
Эту знаменитую тассовскую депешу, начиная с которой тронулась с места и, все быстрее разгоняясь,
У него, пока жил в Москве, заведена была особая финансовая дисциплина: если приходилось писать “налево”, не для “Фигаро”, а по разовым заказам каких-нибудь посторонних изданий, гонорары собирались на отдельный банковский счет. Когда в России начинался очередной кризис, заказы шли косяком. Так старая гасконская почта, совсем развалина, еле стены держались, и дождалась нового хозяина и ремонта: первый этаж — на то, что накопилось от путча 1991 года; мезонин и мансарда — на гонорары за репортажи о мятеже 1993-го.
Туда, в мансарду, Босев перевез свой знаменитый “Карманный музей тоталитаризма” — уморительно смешную, на взгляд постороннего посетителя, и леденяще тоскливую для всякого, кто среди этих экспонатов успел пожить, коллекцию гипсовых лукичей, бронзовых виссарионычей, писанных маслом лиз чайкиных, переходящих знамен, почетных грамот, наградных значков отличникам, передовикам и физкультурникам.
Все это я разглядываю в ожидании, пока Пьер вернется с рынка в старинной бастиде Сен-Клар, накрывающей своими мостовыми, как каменным беретом, лысину соседнего холма, совсем рядом. Там дважды в неделю — особенный утиный рынок. Здешние места ведь — самое сердце гасконской империи фуа-гра, а значит, в утках тут и правда знают толк.