— О честности, — говорил он, и голос его садился и сипел стершейся иглой, не способный выдержать накал исходящей энергии, — энергии, замешанной на познании, страдании, злости. — Ты обязан отдавать себе абсолютный отчет во всех мотивах своих поступков. В своих истинных чувствах. Не бойся казаться себе чудовищем, — бойся быть им, не зная этого. И не думай, что другие лучше тебя. Они такие же! Не обольщайся — и не обижайся.
Тогда ты поймешь, что в каждом человеке есть все. Все чувства и мотивы, и святость и злодейство.
Это все — хрестоматийные прописи. Ты невежествен, — и я не виню тебя в этом. Ты должен был знать это все в семнадцать лет, хотя понять тогда еще не мог бы. Но тебе двадцать четыре! что ты делал в своем университете, на своем филфаке, скудоумный графоман?! — И его палец расстреливал мою переносицу. Я вжимался в спинку кресла и потел.
— Без честности — нет знания. Нечестный — закрывает глаза на половину в жизни.
Наши чувства, наша система познания, восприятия действительности — как хитрофокусное стекло, сквозь которое можно видеть невидимую иначе картину мира. Но есть только одна точка, из которой эта картина видится неискаженной, в гармоничном равновесии всех частей — это точка истины. Точка прозрения в абсолютной честности, вне нужд и оценок.
Не бойся морали. Бойся искажения картины. Ибо при малейшем отклонении от точки истины — ты видишь — и передаешь — не трехмерную картину мира, а лишь ее двухмерное — и хоть каплю, да искаженное, — отображение на этом стекле, искусственном экране невежественного и услужливого человеческого мозга. Эпоха и общество меняют свой угол зрения — и твое изображение уже не похоже на то, что когда-то казалось им правдой. А трехмерность, истина, — то и дело не совпадает с тем, что принято видеть, — но всегда остаются; колебания общего зрения не задевают их, они же корректируют эти колебания.
Поэтому никогда не общайся с людьми, которые вопрошают: «А зачем об этом писать?» — подразумевая, что писать надо в некой сбалансированной разумом пропорции, преследуя некие известные им цели. Такие люди неумны, нечестны и невежественны. Что ты знаешь о биополях? А о пране? о йоге? Не разряжай своей энергии, своей жизненной силы в никуда, контактируя с пустоцветом и идиотами.
— Искусство, мальчик, — он пьянел, отмякал, отрешался, — искусство — это познание мира, вот и все. Что с того, что во многой мудрости много печали. Что, и Экклезиаста не читал? серый штурмовичок… крысенок на пароходе современности… Духовный опыт человечества — вот что такое искусство. Анализ и одновременно учебник рода человеческого. Это тот оселок, на котором человечество оформляет и оттачивает свои чувства — все! Весь диапазон! На котором человечество правит свою душу. Вся черная грязь и все сияющее благоухание — удел искусства — как и удел человечества. Познание — удел человечества. Счастье? Счастье и познание — синонимы, мальчик, слушай меня. Это все банально, но ты запоминай, юный невежда. Ты молод, душа твоя глупа и неразвита, хотя и чувствительна, — ты не поймешь меня. Поймешь потом.
Я пил вино и пьянел. Он попеременно казался мне то мудрецом, то пустым фразером. Логика моего восприятия рвалась, не в силах подхватить стремительную струю крепчайшей эссенции, как мне казалось, его мыслей.
— Публика всегда аплодирует профессионально сделанной ей на потребу халтуре. Шедевры — спасибо, если не отрицая их вообще при появлении, — она не способна отличить от их жалких подобий. Зрение ее — двухмерно! А остаются — только шедевры! Художник — увеличивает интеллектуальный и духовный фонд человечества. Зачем? А зачем люди на этой планете? Только невежество задает такие глупые вопросы…
Ты не слышал об опытах на крысах? Первыми осваивают новые территории «разведчики». По заселении устанавливается жесткая иерархия, а «разведчиков» — убивают. «Так создан мир, мой Гамлет…» А Икар все падает, и все летит: не в деньгах счастье, не хлебом единым, живы будем — не помрем.
Он допивал вино и, снова повинуясь неуловимому желанию, шел на кухню заваривать чифир. Он не употреблял кофе — он пил чифир. Он говорил, что привык к нему давно и далеко, и произносил длинные рацеи о преимуществе чая перед кофе.
Чифир обозначал конец «общей части» и переход к «литературному мастерству». Он заявлял, что я самый паршивый и бездарный кандидат в подмастерья в его жизни. И, что обиднее всего — видимо, последний. В этом он оказался прав бесспорно — я был последним…
— Мальчишка, — говорил он с невыразимым презрением, и на лице его отражалось раздумье — стошнить или прилечь и переждать. — Мальчишка, он полагает, что написал рассказ лучше вот этого, — он потрясал журналом, словно отрубленной головой, и голова бесславно летела в угол с окурками и грязными носками.
— Шедевры! — ревел он. — По — писатель! Акутагава — писатель! Чехов — писатель! И выбрось всю дрянь с глаз и из головы, если только тебя не устраивает перспектива самому стать дрянью!
И заводил оду короткой прозе.