— А то что же… Кричат они там снизу: Минушка, скорей, в европорт опаздываем, а я им сверху: покуда по имени-отчеству не назовете — не сойду. Стихли они, переглядываются и молчат. И я молчу, не подсказываю, вспомнят сами или нет. И такая тут тишина воцарилась — ажно проснулась. Ты-то хоть знаешь?
— Откуда, мы вовсе приезжие.
— Ульяна Аверьяновна я, Смирнова. Ладно, побегу. Это что, — заглянула в подойник, — от двух коров и столько?
— Почему, от одной, другую в совхоз сдали, все равно половина удоя на закуп идет, так хоть голову не ломать, чем их зимой кормить двоих.
— Ой, с кормами беда. И на скоко вытянула?
— На пятьсот с копейками.
— О-о-о! Хорошо. Ну вон они какие печи у вас. Деньги на книжку положили?
— И все-то ей надо знать. Обязательно на книжку? Да у меня мой Петр хоть и не Первый…
— А сколькой он у тебя?
— Фу ты, ну рта не даст раскрыть. Я хочу сказать, мой Петр хоть и не царь Петр Первый, а тоже понимает, где медь нужнее. В Фонд мира решил послать…
Некорыстиха сквозь редкий тюль кухонной занавески проводила глазами старуху со двора.
— А ну ее. Умирать собралась, а носится по деревне — на «Жигулях» не обгонишь.
Сходила в сени за сепаратором, поставила на привычное место, размотала шнур, потянулась вилкой к розетке…
— Ребята встанут — про-се-е-е… парируют, — спрятал Некорыстин улыбку в зевок, вышагивая из горницы.
— Смешно? — Галина скомкала провод, швырнула в горловину сепаратора и опустилась на лавку возле него. — Говорила, давай лучше бычка решим — и на базар.
— Бычка само собой.
Некорыстин вернулся в горницу, скрипнула дверка шифоньера, зашелестели раздвигаемые плечики.
— Петь! Может, до осени помешкаем с бычком?
— Ты вот… Да где он? Стихи любишь. И вообще поэтов… Придумала, мой парадный костюм своим халатом завесить. А помнишь, что Маяковский писал? Надо красного защитника кормить вовремя.
— Надо вовремя кормить, — поправила Галина. — Вот еще одна бабка Минушка выискалась.
— Ты, Галич, Ульяну Аверьяновну не склоняй, она несклоняема, — грозил там в горнице Петр пальцем, — слышал я всю вашу политбеседу, курить вставал. О! Легкая на помине. Аверьяновна! — звякнуло окошко. — Ну-ка заверни на минутку.
— А я и так к вам, — послышалось с улицы.
Проплыла по простенку слабая тень. Прошамкали об радиатор галоши. Прокряхтели ступеньки.
— А ты чего это, как галка на церковном кресте, нахохлилась сидишь? Уж не денежная ли жаль одолела? Мельница вертится, а у мельника голова кругом идет? Язык у тебя гладкий, нёбо шершавое оказалось.
— Так ее, Аверьяновна, — вышел из горницы Петр, поправляя на ощупь галстук.
Минушка шагнула в сторону, чтобы не застить свет, и скрупулезно и долго разглядывала Некорыстина.
— Нарядный. Как Фисуненко из телевизера.
— Ничего ты меня воспроизвела, — смутился Петр и принялся снова за галстук.
— Да не мучь ты его, не мучь, не строй интеллигента из себя, — не вытерпела Галина. — Все равно на спине будет, пока до города едешь по нашему асфальту.
— В Фонд, значит, твердо намерился?
Петр кивнул.
— Тогда вези и мою долю. Поживется — накоплю еще, а не успею, так наверху все равно не оставят и, может, хоть этим помянут.
Минушка подала Петру сторублевку, подала свернутый солдатским треугольничком тетрадный листок, посмотрела на крюк в потолочине, на котором висела когда-то керосиновая лампа, а теперь электролампочка. У Галины навернулись крутые слезы, слышала она эту ее историю с похоронкой. Выдвинула ящик кухонного шкафа и, не оборачиваясь, тоже подала мужу пачку денег.
— Может… не все?
— Да ладно уж. Чего их делить…
— Ох и советская ты старуха, Аверьяновна, — обнял ее Петр.
— Вот и ладно, езжай.
— Ульяна Аверьяновна! Постой. Будут, спрашивать, от кого и кто ты такая, что сказать?
— Там написано.
И тихо прикрыла за собой дверь.
Написано было простым карандашом, коряво и с ошибками, но удивительно верно выражено каждым словом с большой буквы:
От Смирновых Из Добренки от Убитого На Войне Василия и Вдовы Его Ульяны В Фонт Мира Просим Принять.
Лошади рыбу не едят
Четвертую весну затаенно, из последних сил ждали конца войны, но когда он наступит, не дано было знать никому, и неумолимый лозунг «Все для фронта, все для победы!» до салютных залпов сурово и обыденно висел над каждым станком, над каждым крестьянским возом, над каждой головой. Аховое время — война.
И, отчаявшись перемочь это время и выжить, пришел и Ваня Потапов к директору рыбзавода с заявлением.
— Да миленький ты мой, да напринимала уж я вас, больше некуда, — не читая, положила перед собой бумажку женщина-директор. — И рыбак — работа взрослая, невод — не удочка. Годков-то хоть сколько нам?
— …надцать, — проглотил парнишка первый слог, и соврать не смея, и не решаясь сказать правду несовершенных лет своих.
— Надцать, надцать… Ну что мне с тобой делать? — И повернула к себе заявление. — «Прошу принять в какую-нибудь артель, так как чтобы… не умереть с голоду».
Состонала по-бабьи, задохнулась и прикрыла хрустким листком дрогнувшие губы, сдерживая непосильную жалость.