Короткий коридор, насыщенный запахами мясных консервов и фруктов, с небольшими комнатками по обе стороны от него, шел в обширный вестибюль, богато украшенный дубом. Я изумился, когда громкий топот моей обуви внезапно оборвался и замер на ковре, который был усладой для моих ног. Джабец хихикнул по поводу моего удивленного вида, а я с досадой, но мягко заметил ему, что пусть он только как — нибудь выберется со мной на горные просторы, и я угощу его там парочкой таких номеров, от которых в его толстом самодовольном брюхе все застынет от ужаса. Он испуганно зашикал на меня. В вестибюле никого не оказалось. Сначала я было подумал, что здесь все же может быть кто — нибудь незримый — такое ощущение часто возникает у меня в закрытом помещении, — но после зрелых размышлений я решил, что вряд ли Элен или кто — либо другой вздумает рассматривать меня через потайной глазок. После утренней встречи с ней я готов был утверждать, что эта девушка не из таких. Знай она, что я здесь, она прямо пришла бы в вестибюль, радуясь такой рамке, как это прекрасное по замыслу строение, блистающее стеклом, деревом, окраской, и сказала бы тоном, который был бы понятен любому болвану на расстоянии десяти миль в окружности, что в конечном счете ей — де наплевать на меня со всеми моими потрохами, с моими желаниями и музыкой.
Мы остановились у двери в конце вестибюля. Она была тщательно обита зеленым сукном. Джабец постучался, и я отчетливо услышал, как чей — то голос приказал войти. Мы вошли. Комната была затемнена, и после яркого света в кухне и вестибюле мрак показался мне та ким неожиданным, что я готов был заподозрить Джабеца, который втолкнул меня сюда, сильно налегая рукой на мое плечо: уж не сыграл ли он со мной злой шутки?
Лунный свет струился в комнату через большое окно, шторы которого были широко раздвинуты. Вблизи окна, на кресле с низкой спинкой, сидел мужчина. Сидел он вытянувшись и как будто в состоянии чрезвычайного напряжения. Он сделал жест, не произнося ни слова, и Джабец подвел меня к другому креслу — этакой бархатной пружинистой штуке, — на которое я и опустился. Не поддаваясь мягкой глубине кресла, я чопорно и деревянно застыл в неудобной позе на самом краешке сиденья, готовый в любой момент мгновенно вскочить, если эта таинственная шарада окажется мне не под силу.
С своего места я мог теперь рассмотреть в профиль человека, зазвавшего меня сюда. Вскоре я обнаружил, что глаза мои уже могут обойтись без света лампы. Хозяин дома одет был в черный костюм, и лоснящаяся ткань хорошо вбирала в себя лунный свет. На шее у него топорщились складки широкого галстука, производившие на меня такое же впечатление, как колонны его дома, когда я впервые увидел их: вот, думалось мне, существо, живущее в зените собственной гордыни! Я ожидал, что у Пенбори продолговатое и суровое лицо. В действительности же оно оказалось широким, мягко очерченным, смуглым, с глубоко запавшими и спокойными глазами. Как ни странно, он напоминал мне Джона Саймона Адамса, а когда он заговорил, то и в интонациях его мне послышалось нечто от Джона Саймона, хотя порой в его голосе прорывались нотки настороженной симпатии, часто, впрочем, уступавшей место какому — то раздражению и нетерпению, словно ему слишком часто приходилось иметь дело с ужасной медлительностью людей и времени. Его беспокойные руки, лежавшие на подлокотниках кресла, говорили об истощении и крайней усталости всего организма.
— Я очень сожалею, арфист, что пригласил вас в такой поздний час. Это, конечно, неразумно с моей стороны.
— Да я все равно бездельничал, попивал пиво. А беседовать с власть имущими, да еще почти в полной тьме, — это для меня ново и даже интересно.
— Вы поэт?
— Нисколько. У меня нет избытка кислотности в сердце, а без этого поэтическое творчество не дает всходов. Я ем и сплю регулярно, как собака. С радостью могу сказать, что по своему поведению я в основном оптимист и сумасброд.
— А на арфе вы хорошо играете?
— Неплохо.
— Я слышал, будто в поселках Севера вы своими чарами скрашивали людям жизнь?
— Они себя потешить и сами умеют. Своей арфой я только задавал тон. В некоторых из северных поселков жизнь скудна и тяжела, она редко дает передышку. Я приношу большое облегчение этим горемыкам, потому что играю прямо им и для них. А это для них большая отрада, потому что бедняги эти бессловесны и одиноки.
— А страдающим бессонницей вы можете принести большое облегчение, арфист?
— Видал я, как парни засыпали мертвецким сном после одной — другой песенки, которые я исполнял на арфе. Правда, чаще всего это случалось с теми, кто день — деньской таскает тяжелые бревна или от зари до зари вспахивает целину, а такие только и ждут, чтоб их убаюкали. А вот как мои песни могут подействовать на вас, не знаю. С вами какая — нибудь беда приключилась, мистер Пенбори?