Особенность сверхпристального зрения разъясняет, как случилось, что менее однокашников натренированный в рисунке Врубель, попав к Чистякову, вдруг оказался подготовленнее всех. Рисовал он в юности не так уж много, в университетские годы и вовсе от случая к случаю, зато смотрел. От природы умел или сам с детства научился смотреть «как следует». Сомнений нет, что талантливость глаза — подпочва врубелевской гениальности.
Дальше про Врубеля у Чистякова всё понятно. В каторжных рисовальных трудах Врубель блаженствовал, и сложности заданий обостряли упоительный поиск сокровищ.
Ведь мало было точно, по всем рисовально-строительным правилам нарисовать натуру («верно, но скверно», — хмыкал Чистяков). Требовалось еще обнаружить красоту структурной вязи, штрихом и линией проявить личную находчивость, передать трепет душевного любования формой. И еще одно непременное условие, которое очень выразительно звучит в обороте негативных оценок Чистякова, памятных его словечек: про нечто, изображенное тупо и пусто — «чемодан», «чемоданисто»; насчет работ, усердно, до черноты замусоленных — «заслонка». Божественная мера, артистическая легкость сверх всего требовались.
Врубель полнее других ухватил, о чем толкует Павел Петрович. Работал как образцовый чистяковец. Так его и воспринимали.
В мемуарах Михаила Нестерова, который, поучившись в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, в начале 1880-х отправился в питерскую Академию художеств, но ни шуток-прибауток, ни системы превозносимого Чистякова тогда не понял (о чем постоянно потом горевал), есть несколько вариантов первого впечатления от Врубеля. Трижды — сильный, видимо, был эффект — описана сцена, когда рассказчику указывают на сидящего впереди, «в плафоне» (месте особо ценном, заранее занимаемом вблизи натурщика) «наиболее даровитого чистяковца», а Нестеров наблюдает, как тот странным образом рисует, и почему-то не целиком фигуру, только отдельные части: руку с плечом в ракурсе, ухо, следок.
В тексте, где упор у Нестерова на свои тогдашние раздраженные чувства: «Рисунок был подробно сработан, умно штудирован, убедителен, но прием идти не от общего к частному… а от частностей — неизвестно куда, мне не нравился. Восторги, расточаемые Врубелю, который был одним из любимых учеников Чистякова, меня не трогали». В другом мемуарном повествовании чуть больше о том, как именно рисовал Врубель, — «рисовал подробно, с большим знанием анатомии, воспроизводя не только внешний, видимый рисунок, но тот внутренний, невидимый, но существующий». И уже в специальном очерке «Врубель и Серов» про то, чем отличался Врубель, — «рисовал не как все, рисовал с напряженным вниманием, выслушивая, нащупывая глазом, мозгом, чутьем тонкого наблюдателя тот предмет, который хотел постичь раз навсегда».
Там же об отношении товарищей, которое «было двоякое: удивлялись одни, недоумевали другие, но те и другие чувствовали в нем явление чрезвычайное». А вводной фразой к этому очерку: «Врубель и Серов — вот тема, на которой может „сломать себе шею“ любое беспристрастие, любая объективность».
Тема впрямь сложная, но что касается лет, проведенных в Академии художеств, тут разночтений нет. Все ясно видели, кто впереди. Игорь Грабарь, автор фундаментальной (и, так сказать, авторизованной благодаря непосредственному контакту с объектом изучения) монографии о Серове, пишет, что, перейдя от Репина к Чистякову, на первых порах Серов сбивался, но чистяковская линия брала верх, так что «к концу года он, по его собственному признанию, находился уже под бесспорным влиянием его товарища по мастерской Врубеля». И насчет следующих лет: «Значительно старший по возрасту, образованный, начитанный, давно уже разбиравшийся в сложных вопросах искусства и выработавший очень определенные, твердые взгляды на задачи искусства и технику живописи, Врубель, естественно, вскоре будет оказывать еще более решающее влияние на своего юного друга».
Все это без слов читается в работах, которые у Серова тогда, после репинской школы живописного рисунка, стали заметно строже, и юному художнику такая перемена не в упрек. Напротив, как писал Дмитриев, «длительный гипноз манеры Врубеля» служит «доказательством необыкновенной восприимчивости и впечатлительности Серова».
Хотя сам мастер через много лет вспоминал об этом без особого восторга. «Как-то зимой 1901 года, — рассказывает Яремич, — кто-то в моем присутствии спросил Серова: верно ли, что он находился некоторое время под влиянием Врубеля, или это только легенда. После некоторой паузы художник, как бы подавленный этим вопросом, сказал: „Да, был такой грех“».