Пристальнее всех вглядывался в себя сам Врубель. Судя по нескольким автопортретам этого времени, его наблюдательная свояченица права: «он очень следил за собою, постоянно помня о своей болезни». Тщательная прическа, безупречный костюм, любезное спокойствие, сквозь которые, где больше, где меньше, грусть настороженного, неуверенного человека. Неудивительно, что Врубель не желал открыться таким перед публикой, и когда Дягилев слишком настойчиво хотел забрать для выставки один автопортрет художника, Врубель, вспыхнув от гнева, кинулся стирать изображение.
«Врубель в выставочном отношении человек трудный», — вздохнул когда-то Сергей Дягилев, подразумевая вечные опоздания Врубеля к сроку экспозиции, так как вещь у него якобы не готова, а с другой стороны, его придирчивость в части отбора, развески произведений и т. п. Если же дело касалось сценических образов жены, Врубель требовал беспрекословного исполнения его замыслов.
Поскольку Забеле предстояло петь на Мариинской сцене царевну Волхову, в Петербурге муж артистки незамедлительно отправился к управлявшему раньше московской конторой, а ныне возглавлявшему столичную дирекцию Императорских театров Теляковскому. На этом хлопотном посту кавалергард, полковник Теляковский служил честно и аккуратно. События дня неукоснительно отмечались в дневнике. И вот что Владимир Аркадьевич записал 6 сентября 1904 года: «У меня сегодня был художник Врубель и принес рисунок костюма Г-жи Забеллы в роли Царевны в опере „Садко“. Врубель постарел и выглядит очень измученным… Между прочим Врубель принес костюм (рисунок) для Маргариты („Фауста“)… Костюм Маргариты красив, но слишком богат, что мне и пришлось ему заметить. Вообще надо быть очень осторожным с появлением на сцене костюмов по рисункам Врубеля. Люди, не расположенные ко всему новому, на почве Врубеля могут развести разные сплетни вроде того, что в театре работают не только декаденты, но даже декаденты, признанные ненормальными. Врубель хотя и человек громадного таланта, но у него есть болезненная нота в живописи, и надо осторожно принимать его рисунки… „Фауст“ идет в среду, остается лишь один день, и мы на этот раз можем сослаться на то, что нет времени приготовить новый костюм».
Но если бы театральные неприятности Забелы ограничивались костюмерной частью!
«Слушал Вашу протеже Забелу в „Садко“, — сообщил приятельнице меломан Константин Сомов. — Бедную на нашей огромной сцене едва слышно и едва видно. Она сделала ошибку, поступив в Мариинский театр… голос ее утомлен уже». Досадовал и композитор оперы: «Забела в „Садко“ хороша несомненно, но завела себе манеру петь на низких нотах открытым и форсированным звуком, что мне не нравится и что я ей высказал». Надежда Ивановна пыталась как-то обогатить, усилить звучание своего голоса, но даже такому страстному ее поклоннику, как Михаил Гнесин, в столичной постановке «Садко» она показалась тусклой акварелью в сравнении с прежней красочной картиной. Начальство Мариинского театра относилось к Забеле недружелюбно, партии ей давали небольшие, на сцену выпускали редко. «Я у них пришлась не ко двору, — горько сознавала певица, — и сама как-то чересчур волнуюсь, когда приходится выступать, и благодаря этому теряю половину своих средств голосовых».
По счастью, Надежда Ивановна нашла себя в камерном пении. Пианист и дирижер Александр Ильич Зилоти пригласил ее участвовать в своих знаменитых концертах. Михаил Врубель, естественно, всюду сопровождал Надю.
«Знаешь, с кем мы несколько раз виделись? — писала жена Зилоти, дочь П. М. Третьякова Вера Павловна сестре Александре Павловне. — С Врубелем; он у нас обедал, с нами ужинал… Очень занятно бывает с ним говорить подчас о красках, тонах, линиях; он так фантазирует, что иногда боишься, что заврется; но пока он здоров; влюблен ужасно в свою Забелу; волновался, придирался к ней, но остался в восторге и благодарен, что дали ей удачно спеть».