Многоречивостью Врубель удивил петербургских друзей и родных еще в прошлый свой приезд полмесяца назад. Но говорливость виделась лишь следствием творческого перевозбуждения. Провожавшему его на вокзал Яремичу Врубель увлеченно говорил о грандиозных перспективах науки и культуры, говорил, что повезет «Демона» в Париж, что скоро русское искусство будет первым в мире… — это спутнику почувствовалось не болезнью, а эхом «громадного, как бы бешеного подъема сил». Когда Врубель привез в Петербург картину, внешне он по-прежнему не внушал особенной тревоги и только всё говорил, говорил, говорил…
«Он говорил без конца, — пишет Екатерина Ге, — но хорошо, даже и убедительнее, пожалуй, чем он говорил в нормальном состоянии». И хотя речи его смущали чрезмерно самоуверенным тоном, содержание их было логично, богато, интересно. «Он сам говорил, что теперь у него изощрение всех способностей, и, слыша его и видя „Демона“, право, можно было согласиться с ним».
С приближением срока открытия экспозиции темп живописных метаморфоз на холсте усилился. Возбуждение художника нарастало. Запись от 2 марта в Катином дневнике: «Врубель явился к нам в 8 часов утра. Дети ушли в гимназию, а Миша сел в гостиной и ждал нас: он проснулся в 4 утра и находит, что вовсе не нужно спать». Как свидетельствует тот же дневник, вернисаж, состоявшийся 9 марта, у автора «Демона» ознаменовался резким упадком духа: «Врубель после открытия выставки в ужасно угнетенном, расстроенном состоянии». Убедившись, что бром и другие успокоительные средства из домашней аптечки не помогают, родственники обратились к медикам. Яше Жуковскому удалось склонить Врубеля к визиту в кабинет знаменитого Бехтерева. Профессор Бехтерев диагностировал самое страшное — неизлечимый прогрессивный паралич (результат давнего, плохо леченного сифилитического заражения). Врубелю, естественно, об этом не обмолвились, притом все-таки оставалась надежда на ошибочный диагноз. А Врубель хотел одного: нетерпеливо дождавшись открытия зала, схватить кисть и снова, снова менять лицо, выражение глаз, форму царственной диадемы Демона, которого он, на взгляд окружающих, активно портил. Коллеги, наконец, буквально умолили Врубеля больше не трогать холст. В день отъезда из Петербурга Михаил Врубель с утра последний раз писал «Поверженного» и Кате напоследок сообщил, что его Демон теперь «не повержен, а летит».
В Москве Врубелю стало еще хуже. Его великое произведение не сотрясло мир и не распахнуло перед картиной двери императорских музеев. «Демона» за три тысячи рублей, надолго обеспечив семью художника, купил Владимир фон Мекк. На устроенное фон Мекком чествование автора холста собрался цвет московских живописцев. Быстро разнеслась весть, что Врубель вел себя безумно и безобразно. Молодому художнику Сергею Судейкину рассказывали, что Врубель неистово восхвалял свой шедевр, свою гениальность, затем принялся дерзко критиковать всех по очереди; «не совсем еще погибшему» Серову рекомендовал подучиться, копируя «Демона», а Нестерова так бранил, что тот расплакался. По другим рассказам, со словами «он прав, я полная бездарность» плакал в передней Серов. Кого именно Врубель довел до слез (и были ли вообще на том торжестве слезы), это уже не имело особого значения для набиравшей обороты легенды о безумном гении.
Кто наверняка плакал горько и ежедневно, так это несчастная жена художника. Муж не разлюбил ее и маленького сына, вроде бы по-прежнему обожал их обоих, но сам он на глазах превратился в чудовище. Чуть что устраивал скандалы, убегал из дома, пропадал невесть где, транжирил деньги, дико пьянствовал. «В древности, вероятно, его бы называли испорченным, и он именно испортился — все его недостатки удесятерились… — писала Забела Римскому-Корсакову. — Прежде многое ему охотно прощалось благодаря его мягкости, доброте, деликатности, теперь он… Вообще это что-то неимоверно странное, ужасное, в нем как будто парализована какая-то сторона его душевной жизни».
Видимо, с Врубелем и впрямь происходило нечто подобное. Душа после расставания с «Поверженным» опустела. Исповедь в трех частях, трех «Демонах» была написана, всё было сказано, всё выплеснуто. Оставалось страдать и философским разумом залечивать растерзанные чувства, да беда в том, что чувства выли звериным воем, а разум отказал.