Но у страсти всегда свой raison d'etre93, и страсть творца, превращающая его земную жизнь в Голгофу, достигает высшего накала в страстях Христа, в ком воплощены всечеловеческие страдания. Страсть поэта есть результат его видения, его умения разглядеть самую суть и цельность жизни. Стоит утратить это видение — уходит по капле и страсть. В искусстве мы сейчас явно почти исчерпали эту страсть. Хотя мы еще производим на свет гигантов плодовитости, их творения, словно поваленные надгробия, лежат среди по-прежнему невредимых шедевров прошлого, возвышающихся, как недоступные вершины. Несмотря на всю свою мощь, общество не способно поддержать художника, если оно глухо к его художественному
В современную эпоху творцами были только демонические фигуры; в них концентрировалась последняя, угасающая страсть. Они вновь открыли источник жизни, это пиршество минувших времен, на котором Рембо пытался вернуть себе аппетит, но у них были перерезаны линии связи.
Когда в ранней юности Рембо выводил мелом на дверях храмов «Смерть Богу! », он был на самом деле ближе к Богу, чем те, кто вершит дела Церкви. Его высокомерие и пренебрежительность никогда не предназначались несчастным, бедным, истинно набожным; он боролся с узурпаторами и фарисеями, боролся с ложью, самодовольством, лицемерием, со всем, что разрушает жизнь. Он хотел, чтобы земля вновь стала Раем, каким была когда-то, каким она и сейчас остается под пеленой иллюзий и заблуждений. Его нимало не интересовал призрачный Рай, расположенный в мифическом потустороннем мире. Нет, ему подавай его здесь и теперь, во плоти, и люди этого Рая — члены единого великого сообщества, полного жаркой жизни, — вот как представлял он себе Рождество на Земле.
«On meurt pour cela dont on peut vivre»94. Слова эти не его, но смысл — его. Смерть — в разъединении, в жизни порознь. Она не означает всего лишь прекращения бытия. Жизнь, не имеющая смысла здесь, на земле, не обретет его и на том свете. Рембо, по-моему, это ясно понимал. Он отказался от борьбы на одном уровне, чтобы возобновить ее на другом. Его отречение это подтверждает. Он осознал, что только в молчании и мраке можно возродить то, что составляет суть искусства. Он до конца следовал собственным внутренним законам, вдребезги разбивая все формы, включая и собственную. В самом начале жизненного пути он понял то, что другие понимают в лучшем случае к концу жизни: священное слово утратило весомость. Он осознал, что яд культуры превратил красоту и истину в искусную уловку и обман. Он сажает Красоту себе на колени и обнаруживает, что она горчит. Он покидает ее. Только так он еще и может почтить ее. О чем же он снова твердит в пучине Ада? «Des erreurs qu'on me souffle: magies, faux parfums, musique puerile»95. (Вот самая для меня неотвязная, загадочная строка в «Сезоне».) Когда он хвастался, что обладает всеми талантами, он хотел сказать — на этом ложном уровне. Или — с «лживой маской культуры». В той сфере, где он безусловно ощущал себя мастером. Но ведь здесь правит Mamser96, здесь смешались все понятия. Здесь все имеет равную цену и, следовательно, никакой цены вообще. Хотите, чтобы я посвистел? Хотите danse de venire97? — Пожалуйста! Может, еще чего душа желает? Только назовите!