— Итак, сударь, в двух словах, — сделал вид, что не услышал ничего, Сен-Жермен, выпил залпом кофе и вытащил батистовый, внушительных размеров платок. — Время не есть нечто ограниченное, однонаправленное, заключенное в некие конкретные пределы — sic mundus creatus est.[220] Restutio и roversibilitis[221] — это неотъемлемые свойства мира. И потому всегда есть шанс, исправив прошлое, повлиять на настоящее и предопределить будущее. Однако, сударь, увы, connaissance des temps,[222] это еще не все. Сколько раз мы посылали в прошлое наших fratres[223] — магов, просветителей, наставников, учителей, призывавших человечество к миру, терпению, доброте, любви. Только без толку, ложь и ненависть, навязываемые рентами, оказались людям куда милее. Просветителя Виракочу забросали камнями,[224] суть учения Кришны вывернули наизнанку, христианство сделали основой для создания инквизиции. Нет-нет, жить по-человечески человечество не желало. И тогда мы поняли, что клин вышибают клином — нужно не взывать к заблудшему стаду, а вести его, направлять, уберегать от ошибок, защищать от космических волков. Этот мир спасет не любовь, а сила. Не эстеты, не философы, а воины… Но воины божьей милостью, презирающие смерть, те, кому в жизни нечего терять, кроме чести. Самые лучшие. Такие, как вы, сударь… — Дабы подчеркнуть сказанное, Сен-Жермен замолк, выдержал эффектную паузу, и в голосе его послышалось уважение. — Да-да, сударь, мои аплодисменты: вы лучший воин своего времени. Есть, конечно, и посильнее, и побыстрее, и покоординированнее, однако совокупность всех ваших качеств вне всякой конкуренции. Это, знаете ли, как у самострельного тромблона[225] вашего же оружейника… э… как бишь его…
— Калашникова, мессир, Калашникова, — вклинился в беседу Калиостро и на мгновение запнулся, припоминая детали. — Генерала, уже покойного…
— Ну конечно же, генерала Калашникова. — Сен-Жермен кивнул, и лицо его выразило брезгливость. — Так вот, у тромблона этого по сравнению с другими и дальность не ахти, и кучность не очень, и скорострельность так себе. Однако сочетание всех его качеств таково, что делает его оружием наиболее удобным для убийства. Что и показывает жизнь. В общем, сударь, еще раз комплименты…
Ну и дела, волшебник толкует спецназовцу о достоинствах автомата Калашникова! Кому рассказать — не поверят.
— Чувствую, что членство в этом вашем клубе мне уже обеспечено, — усмехнулся Буров и потянулся к яблочному, с корицей и кардамоном, штруделю. — Да уж, колхоз, дело добровольное.
А про себя он подумал, что «хари хари Вася хари хари Буров» звучит совсем неплохо.
— Ну что вы, сударь, вступление в респектабельный, уважающий себя клуб — дело хлопотливое, непростое, требующее времени и усердия. — Сен-Жермен улыбнулся, но одними губами. — Дай бог в кандидаты-то попасть.[226] Тем более с нашими повышенными требованиями. Если бы вы только знали, сударь, как мы внимательно присматривались к вам…
— Постойте-постойте, уж не хотите ли вы сказать, что и пергамент, и «ребро дракона», и все, с философским камнем связанное…[227] — Буров помрачнел, забыл про штрудель, на скулах его выкатились желваки, — это так, понарошку, для блезиру, невсерьез? Банальнейшая проверка на вшивость и поэтому…
— Зато теперь, красавчик, мы уверены в тебе, — твердо глянула ему в глаза Анита и улыбнулась по-простому, без намека на игру. — Ты храбр, великодушен, честен и умен. Порядочен с друзьями и беспощаден к врагам. Слышишь голос совести и не боишься крови. Умеешь убивать и не разучился любить…
— Вы, сударь, обладали тайной и сохранили ее, — продолжил панегирик Калиостро, — могли разбогатеть, но презрели корысть, отвергли венценосную, но нежеланную фемину, не пошли на поводу у сильных мира сего. Право же, сударь, вы достойный кандидат. Вопрос, однако, в том, можем ли мы на вас рассчитывать. Так, чтобы в полной мере и до конца. Наш колхоз — дело добровольное. Пока в него еще не вступили…
— Как же, как же, плавали, знаем.
Буров вспомнил сразу родимую Контору,[228] допуски, пропуски, расстрельные статьи. Портфельчик свой секретный из опломбированного сейфа, оплеванную,[229] секретную же, личную печать, все связанное с ужасающей военной тайной, которая ну не должна достаться заклятому врагу. Еще Буров вспомнил окровавленные джунгли, тягостное месиво зоновского бытия, тесный, яблоку некуда упасть, морг в южном городке Моздоке. Носилки, носилки, носилки. Мертвые тела, обернутые в фольгу, в ту самую, которую хозяйки используют для готовки. Обезглавленные трупы, обрубки без рук и ног, обгоревшие до кости, развороченные до неузнаваемости, просто куски плоти. Над всем жуткий запах человеческого дерьма, жареного мяса, жженых тряпок, солярки. И где-то среди этого запредела лежит с раздробленным черепом Витька. Единственный сын. Кто послал его на эту войну? Люди?
— Можете рассчитывать. И до конца, и в полной мере. — Буров, заскрипев зубами, вынырнул из прошлого, даже и не заметил, что скрутил в бурав вилочку для сладостей. — Готов к труду и обороне.