— Чира, двойную лютую. Ты, Бацко, что-то слишком много плохого слышал. Хорошо вам, если вы не слыхали. И мертвым. Говори, Бацко, я ночью глаз не сомкнул. Отступление продолжается. Я тоже на заре смылся от бабьего воя и стонов. Вторая армия целую ночь бежала. Слушай, не мой сейчас посуду. Вы там, в углу, не стучите костяшками. Оставляют Белград? Точно, убогие вы мои господа. Мир кровавый и темный. Пашич с рассвета сидит один в кабинете. Никто не знает, о чем он говорил по телефону с воеводой Путником. Никого не принимает. Ни Протич, ни Пачу[45] не смеют носа сунуть. Только Йоца таскает ему телеграммы. Девяносто два процента веса человеческого, дорогие мои, составляет вода. Пар, вонючий пар. Корень у мира сгнил. С тех пор как Каин убил Авеля, не было большей несправедливости. Сербия все балканские счета оплачивает. Что вам сказать? Скажи, что Пашич говорит. Молчит. Ворошит бороду и молчит. Конец нам, братцы. Чира, всем по одной. Все мы сербы. Бацко, а скажи, что царский министр Сазонов в телеграмме пишет? Легко Пашичу с Сазоновым. Шепнул бы царю, что надо. А сегодня ночью поступили новые телеграммы от английского министра Грея и французского Делькассе. Не дают они нам патронов, а продают Македонию. Вот они какие, эти французы и англичане. Иуды искариотские. Братцы, потерпите, не ругайте союзников. В Нише полно шпионов. Да какие там шпионы, доктор! Маленькое мы государство для шпионов. Бросьте трепаться, люди. Выдержали мы пять веков под турками и пять визирей на шее. Выдержим и этих нынешних царей, и всех этих Греев и Сазоновых. Однако негоже, что Пашич молчит. Верно, неладно это. Неужто в этом провонявшем Нише не найдется дома без мышей? Что тебе мыши, приятель, когда швабы Мачву заняли. Какие швабы? Степа и Путник дадут жару Потиореку[46], не беспокойтесь. Теперь судьба Сербии от мышей зависит. Эх ты, страна милая, в самом ты сердце. Русский посланник Штрандтман опять целую ночь из-за мышей не спал. Глаз не сомкнул. Неужто посланник такой империи, России, боится нишской мыши, братцы, а? В России полно медведей, и вот тебе на, этот Штрандтман боится сербской мышки. Не ори, помолчи, у человека нервы слабые, да еще не выспался, вот и представь себе, какие он депеши царю из Ниша отстукивает. Давайте, братцы, всех мышей переловим. Слушайте, люди, ведь эти мыши перегрызут канат, за который ухватилась Сербия. Да не Сербия, а Пашич. Чиро, налей всем за помин души моего сына Слободана. Когда, господин судья? Вчера вечером мне сообщили. Снарядом. Господи, упокой его душу. Всех нас изничтожат. Сербская артиллерия три дня молчит. Нет снарядов у сербских пушек! Молчат сербские орудия! — вопит отец Слободана.
Встрепенувшись, Вукашин посмотрел на него. Он казался скорее раздосадованным, чем подавленным, этот отец Слободана. И не искал сочувствия, нет. Он хотел понять назначение сербской артиллерии.
— Эта война — война артиллерии! — кричал отец Слободана.
У Вукашина не было сил выпить вторую чашку кофе. Заплатив, он стал пробираться к выходу. И сейчас ему искать протекцию для сына? Гнусно.
— А что вы, господин Катич, скажете о нынешнем положении?
Это Бацко схватил его за лацканы. Никогда не доводилось Вукашину видеть такого искаженного лица под черной шляпой. Вокруг все затихли.
— Я буду выступать сегодня в парламенте. Вы услышите. Извините, я тороплюсь. Да, положение серьезное. У нас нет боеприпасов для артиллерии. Но я не пессимист. Нет, ни в коем случае.
Он шел медленно, разглядывал опавшие мертвые листья. У него нет права на печаль. На ощущение беды еще менее. Потому что он может, испытывает потребность, должен во имя чего-то обманывать людей и утверждать, будто он не пессимист. И именно сегодня, громогласно. Перед этим отцом, который в трактире устроил панихиду по сыну. Жалкое лицемерие. Он проведет с Иваном неделю. Каждый вечер будет с ним. После его возвращения из Парижа они лишь мимоходом, за обедом, толковали о фронте и разных разностях. Он скажет ему все, что тот должен знать. Отдаст заветное письмо. Поздно. Любовь не возмещают. Ничем. Это чувство имеет свое и только одно-единственное время.
Его остановила внезапная тишина.
От вокзала двигалась колонна сербских раненых. Люди молча останавливались вдоль тротуара, словно приближалась похоронная процессия. Он отступил к стене, стоял. Неприлично идти, когда эти люди, с забинтованными головами, руками, на костылях, небритые и измученные, без шинелей, в рваных мундирах, обессиленно плетутся, искоса поглядывая на онемевших женщин и штатских мужчин. Проходят, ни у кого из раненых нет очков. Проходят сотни, он не видит среди них ни одного в очках. И, думая только об этом, он торопливо шагает через мост к правительственному зданию.