Так, почти безучастно, продолжал он гнать неприятеля к Равна-Горе; солдаты его были исполнены ярости, злобы, дерзости. Они упивались наступлением. Иван презирал себя за то, что не умел радоваться, как те, кто отвешивает пощечины; он оберегал свои очки и думал, что перестал уважать даже Савву Марича. Страшно ему было сейчас увидеть его, встретиться с ним. А небо было такое чистое и голубое, что рукой можно было замутить его голубизну.
Свет изливался на шум и грохот сражения. Убивать можно было и при этом свете.
Адаму Катичу, как и всем кавалеристам, надоело сидеть в резерве, догонять пехоту в течение дня, а потом томиться и топтаться в каком-то огромном загоне, где с полудня от огня неприятельской артиллерии укрылся конный эскадрон Моравской дивизии, дожидаясь команды атаковать Раяц. Угасла радость, с какой они вчера целовались перед выступлением из Такова и которая жила в них, пока вплоть до темноты внимали они звукам битвы, разгоревшейся от одного края земли до другого, до последней небесной колдобины. Кавалеристы вслух считали пролетавшие над головой снаряды, всякий раз сопровождая их восклицаниями:
«Вот и у нас уродилось! Два наших на один германский! Три наших на один германский!»
Однако сегодня пехота в сопровождении сперва густого, затем все более редкого огня медленно поднималась на Раяц, цепляясь за его отроги, и слишком долго, с точки зрения конников, моталась по оврагам и лощинам. А сейчас она как бы даже вовсе остановилась, хотя два батальона резерва заняли позиции в лесах, где катилась битва, какая-то уже утомленная, безвольная и неопасная. Точно армии устали от войны, словно бы едва дождались они прихода ночи, чтобы окончить эту изнурительную и мерзкую работу. Так казалось кавалеристам, которые стояли рядом со своими лошадьми, прислонившись к деревьям, встревоженные, разочарованные в своей неоправдавшейся надежде. Напряженно вслушивались они в звуки, долетавшие с запада: там, на Большом Сувоборе, с утра с неослабевающей силой гремело и полыхало сражение. Так бы до ночи продержались, молились про себя отнюдь не набожные конники и следили за каждым шагом и жестом взводных, которые, помахивая плетками, расхаживали возле своих людей, тоже, очевидно, нервничая и на что-то злясь.
— Чего ждем, господин подпоручик? — не выдержал Адам Катич, когда с ним поравнялся его взводный Томич, перед боем всегда сосавший конфеты.
— А тебе, Катич, не терпится? — с ехидной улыбкой спросил тот, перекатывая языком конфету.
Офицер не скрывал своего удовольствия от того, что Адам остался без Драгана, лучшего коня в полку; не могла примириться его офицерская спесь с тем, что у рядового солдата конь лучше, чем у него.
— Не терпится, господин подпоручик, — распалял его Адам.
— И остальным тоже не терпится?
— Не терпится. Очень уж невтерпеж, господин подпоручик, — в один голос откликнулись несколько человек.
Офицер убрал с лица ехидную улыбку, перекатил за щекой конфетку.
— К ночи эскадрон должен выйти на Раяц. Это вам только и надо знать, — не без вызова бросил он, глядя прямо на Адама, и пошел дальше, заложив руки за спину.
В сотый раз дал себе клятву Адам: кончится война — наденет он штатский костюм и в публичном месте, посреди полного кафе, в Нише, где служил этот сладкоежка Томич, отвесит ему пару капральских оплеух, так что у того шапка с головы слетит. И тут же выдаст ему по десять динаров за каждую оплеуху. На! Это тебе от меня на угощение. Купи себе конфеток, скажет он ему. Чтоб помнилось и когда тот полковником станет. Надо отомстить этому лизаке за все издевательства. Адам поправил драное седло и подтянул истертую подпругу: у Драгана седло было желтое как воск, украшенное по краям узорами, а подпруга красивее капитанского ремня. Если и найдет он Драгана, седла-то все равно не будет. К чертовой матери и седло, и подпругу! Только бы Драгана до Валева нагнать.
Шагах в двадцати от него, на самом краю загона, раздался взрыв — снаряд словно заблудился, и Адам скорее удивился, чем напугался. Пусть хоть разгонит нас отсюда, подумал, ожидая команды, потому что связной уже въехал в загон и промчался к командиру эскадрона. Снаряды падали совсем рядом, почти вплотную к загону, окружая конницу.
— По коням! — взводные подали команду.
Адам легко взлетел в седло. Но перед этим не приласкал, не погладил коня, как делал всегда с Драганом; это воспоминание огорчило его. Эскадрон приветствовал своего командира; капитан Стошович неторопливо двигался вдоль строя и, как обычно, точно пьяный, покачиваясь в седле, говорил негромко, но решительно:
— Наша хромая пехота не может прорвать фронт. Не отдает шваб Раяц. Не дает, но даст, говорят в народе. Верно, мои конники? Как выйдем отсюда, хорошенько посмотрите на ту белую плешинку над лесом. Там у швабов гаубица. Туда нужно добраться до темноты. Того, кто возьмет это орудие, я украшу звездой Карагеоргия. За двух пленных получите звездочку. Ты меня слышишь, Катич?
— Буду стараться, господин капитан!
— Опять у тебя добрый конь, отца твоего воровского!
— Найду я своего коня, господин капитан!