Как бы ты сам, бедняга, не напоролся на шершня. Ты сам!
Чиновники да поставщики все сожрали. Откуда же взяться овсу для лошадей и солдат?
Сегодня вечером сколько их полегло из Моравской первой очереди. Там, на горах, за Валевом. А как спустятся на равнину, тогда коннице в бой идти.
И он вслух читал второе письмо Адама:
Бог миловал. Бедный мой дурачок.
Отчего б тебе не написать нам, как твой конь мочится, а я за твое здоровье буду звездам молиться.
Во какой узелок затянулся. Не всякая женщина поддается. Лучше, чтоб ты это через Наталию понял, прежде чем какая другая курва мозги тебе затуманит.
Старик отложил письмо в темноту: словно конь Драган стал моим внуком, а Адам у него сделался конюхом. Задул лампу. Мрак, пронизанный воплями деревни, окутал его. Он разулся и не раздеваясь лег на кровать. Прижал ладони к ушам. Бедняга, озорник, дурень мой, единственный, кто у меня остался, единственный, кто меня пережить может, из-за лошади головы лишится…
Пальцы его успокоились, замерли в бороде; вновь вспомнилось, как уходил на войну Адам.
Гудели колокола, стучал барабан, голосили женщины, а бедняки и издольщики из Прерова и окрестностей под вечер толпились у него во дворе, появлялись из сада, перелезали заборы, словно в ворота негоже было войти для последнего прощанья: приходили выпрашивать хотя б десять динаров — на войну собраться для себя, для сына, для брата; впервые никому не отказал Джордже, никого не попрекнул невыплаченным долгом, щедрою рукою давал все, что у него просили. «Дай, помоги им!» — говорил Ачим, а сам смотрел в сад, ждал Адама, который, едва услыхав о мобилизации, шмыгнул за сеновал. Он ждал внука, чтобы вдоволь наглядеться на него, посоветоваться о своих похоронах, сказать ему то, что держал в голове. Ждал и вспоминал.