Среди цветов – картина. В раме багетной, золочёной. Масло – не поскупился сибиряк художник – щедро,
Я озираюсь даже – так диковинно, хотя и головой вертеть сейчас мне без особой надобности не хотелось бы – и догоняй потом глазами окружающее и возвращай его обратно – всё следом устремляется за головой, срываясь с места, словно по сигналу, как будто гончие за мимо пробежавшим зайцем, – можно, не справившись, и растянуться, – так, осторожно уж, без резких поворотов.
Поздоровался Андрей с вахтёршей, женщиной далеко ещё не пенсионного возраста,
– Андре-е-ей Петрович! Здрасте, здрасте. Давно вас не было, не посещали, – угодливо, через оконце грудью чуть не вырвалась – как пламя – чуть не опалила. – Уж не болели ли? Без вас тут скучно.
Ну, думаю.
– Дела, – говорит Андрей, слатостями только – разговорами не балует, похоже, – фасон держит.
Я, грешным делом, и не знал, что он
Поднялись мы на лифте на третий этаж. Из лифта вышли.
– Ну? – спрашивает.
– Отлично, – отвечаю.
– Плачу я ей… Приплачиваю то есть.
– Кому?
– Кому ещё… Консьержке.
– А с ней не спишь?
– Совсем рехнулся!.. Да жалко просто – баба незамужняя.
– Что незамужняя?
– Что без достатка.
– Мало таких… Годам к семидесяти на грудных потянет…
– А перед смертью – на зародышей!.. Думай, чё говоришь…
– Отвечу за базар?
– Ответишь… Не в Голландии, – говорит, – не чумные, и там чёрных уже – больше, чем в Африке… Картину видел?.. Я купил… Художник есть, знакомый Галькин… Помогаю… Вы же все нищие: пода-а-айте, Бога ради.
– Спонсор.
– Не спонсор – так, по-человечески… С начала августа уже сидит дома безвылазно – и без аванса согласился – портрет мой пишет.
– Не в мастерской?
– На мастерскую он ещё не заработал.
– Благодетеля, – говорю. – Пишет-то.
– По фотографии, – говорит. – Я там на десять лет моложе, правда…
– Ну ничего, для вечности без разницы.
– Аванс ему, мазилке убогому, дай, станет думать, как потратить деньги, а не про искусство, и козью морду нарисует… а не портрет. Похожий буду – не обижу… А то наляпают-намажут… Шеде-е-ервы, тонкая рабо-ота – смотреть тошно. Заказ нашёл ему. У арика. Для ресторана три картины. Не подведёт, надеюсь… То урою. Шею сверну ему, как зяблику. Не я, так арик – тот не спустит.
– Может, ты Мамонтов, а не Мунгалов…
– Все вы, завистники, такие.
– Или Морозов… Пива сначала дай народу, опохмели, насыть, потом и про искусство…
– Тебе давно лечиться надо… хроник.
– Ну, так и я тебе о том же.
– Без алкоголя жить уже не можешь… Дочкам на память пусть останется. Потом – и внукам.
– И Отечеству.
– Истомин, ладно… И Отечеству.
– Тогда уж Шилову бы и заказывал.
– И закажу. А это – пробно… Я, – говорит, – дело делаю, Истомин, Россию с колен поднимаю, а вы, бумагоизводители и холстомаратели, филологи-учёные, олухи и архиолухи, языками только зудите да под американский образ жизни подстилаетесь – окей да вау… Стоит, жвачку жуёт, вау да вау, как попугай, тростит, а по-русски, сучье вымя, и двух слов связать не может, только: на жизь подайте бедному интеллигенту… не ради брюха, мол, ради искусства.
– Ох, завернул… Интеллигенты многие устроились неплохо.
– Так бы по морде-то и въехал… Всех по своим местам рассадит время… кто чего стоит.
– Данта не зря с собой, похоже, возишь.
– Ой, ну не надо… Пиво, пиво.
– Не это – Элька?
– Кто?
– Вахтёрша.
– Ты чё, Истомин, обалдел?
Вступили в квартиру. Холостяцкая – сразу себя и обозначила – по обстановке и по запаху: густо мужской – хозяина, так надо полагать, хоть и нечасто тут, как говорит, оттягивается; чтобы отметиться, достаточно – и едва, но всё же выделяемо из общего, приходящих или приводимых сюда хозяином