Бумага оказалась первомайской прокламацией РСДРП большевиков. Игнатьев начал с волнением читать страстные, зажигающие строки. Они беспощадно разоблачали врагов рабочего класса, срывали маски с правящей верхушки, обвиняли министров в лживости, в продажности, казнокрадстве, подлогах, вымогательствах, изобличали их и «Николая последнего» в провокациях, в преднамеренных убийствах...
«И как завершение картины, — продолжал читать Александр, — зверский расстрел сотен тружеников на Ленских приисках!..
Разрушители добытых свобод, поклонники виселиц и расстрелов, авторы «усмотрений» и «пресечений», воры-интенданты, воры-инженеры, грабители-полицейские, убийцы-охранники, развратники-Распутины — вот они, «обновители» России!
И есть еще на свете люди, осмеливающиеся утверждать, что в России все благополучно, революция умерла!
Нет, товарищи: там, где голодают миллионы крестьян, а рабочих расстреливают за забастовку — там революция будет жить, пока не сотрется с лица земли позор человечества — русский царизм»[3]...
Канина попрежнему была тесно связана с партийным подпольем, она рассказывала Игнатьеву о маевках, бурных митингах на заводах, о том, как снова поднимаются силы революции.
Революция не умерла.
Окончив лагерные сборы, Александр набрал огромное количество учебников и других книг по естествознанию, решив за год-полтора окончить курс факультета, и выехал в Ахиярви. Приближался сенокос, пора, когда становится как-то особенно хорошо, радостно на душе, когда кругом все живет и расцветает. Александр любил отдыхать под тенью вековых сосен, наслаждаясь после полугодового заточения мирной тишиной и покоем. Часами ходил он по стройным рощам лиственницы, любовался бледнооранжевыми крутыми скатами оползней. внезапно затихающей у плотины буйной Ганниной речкой, хаотическим нагромождением камней и гигантских валунов, развороченных циклопическим напором льдов ледниковых времен, неприступными глинисто-песчаными кручами оврагов, чудесными, умиротворяющими видами на озеро и на синие лесные дали. Всюду Александр находил что-нибудь интересное для себя, собирал коллекцию цветов, насекомых, наблюдал за суетой всяких созданий, слушал концерты пернатых.
В хорошую погоду занимался недалеко от дома, в саду или на поляне, читал то сидя, то лежа ничком на траве. Читал много, жадно, делал записи о виденном, с поэтическим увлечением штудировал Дарвина, Палладина, классика лесоводства Турского, сличал свои натуралистические находки с Брэмом. Изредка Игнатьев срывался с места и пропадал в городских библиотеках, вернувшись, снова принимался «глотать» книги. А когда от длительного лежания на траве немели члены, он вставал поразмяться: делал гимнастику, в жаркие дни купался в озере, но чаще всего занимался недолгим физическим трудом.
В тот год ахиярвинские земли сплошь заросли травами. В разносортных, с бледнеющими изжелта-зелеными стебельками травах едва виднелись спины пасущихся коз. Самая пора косить. Михаил Александрович нанял трех косарей из местных крестьян, снарядил Микко с конной косилкой. Пройдя два ряда, косари пожаловались, что травостой нынче пошел жесткий, — пожалуй, пожестче, нежели в прошлом году, — так что натупишь на ней косы, как бритву на свиной щетине. Магистр понял намек, набавил оплату. Надбавка умилостивила крестьян, и работа закипела. Примерно через каждые двадцать-тридцать минут один из косарей останавливался, вытаскивал из-за пояса брусок и начинал точить затупившуюся косу. Дзы-инь, дзынь!» — звенела сталь, вызывая у Александра смутные и волнующие воспоминания о родине отца — о селе Белый Колодезь, о промелькнувшем детстве.
Устав читать, Игнатьев подошел к одному из крестьян, попросил дать ему покосить. Крестьянин недоверчиво, с легкой иронической улыбкой отдал косу «барину». Александр размахнулся до предела вправо, примерился, расставил ноги, чуть-чуть наклонился корпусом вправо и пошел — раз, другой, третий!.. Коса легко, послушно скользила, укладывая ровными рядами пырей, медовицу, васильки, чертополох, тонко позвякивала на обратном взмахе, касаясь срезов трав. Крестьяне полуоткрыли рты: «барин» в силе я ловкости почти не уступал им — мастерам своего дела. Но вот взмахи косаря становятся все слабее, коса все чаще начинает пошаливать: то уткнется носом в землю, то вдруг заденет за что-то и косцу приходится делать лишнее движение. Руки тяжелеют, и на лоснящемся от пота лице появляется выражение натуги. Пожилой косарь заметил это, достал из-за пояса брусок и, привычно звякая, заработал им.