Володя побывал в Могилевской губернии, где наблюдал страшный голод среди крестьян и написал о нем ряд стихотворений. Игнатьев и Белоцерковец с разрешения автора, уютно устроившись в креслах, принялись читать его стихи.
В сибирских стихотворениях Володя обращался к товарищам по революционному кружку, призывая их «сразить тунеядцев», «низвергнуть тирана — палача отчизны любимой».
Вдруг Володя прервал Игнатьева, показывая в окно и говоря:
— Смотрите, смотрите, узнаете?
Небо и парк чисто омыты дождем. Мимо дома шел на прогулку желтолицый щуплый офицер с высокой поджарой дамой. Покручивая усы, он задирал ноздреватый нос и принюхивался, словно чуял запах вкусного.
— Царь?
— Он самый. Легок на помине, — ответил Володя.
— И он прогуливается без охраны?
— Иногда. Впрочем у дверей телеграфа всегда стоят его конвойцы. А в парк можно проникнуть только через забор, что мы с вами и делали иногда. Помните фазанов?
Царь скрылся в парке. Игнатьев и Белоцерковец снова принялись за чтение стихов. И чем больше они читали, тем больше недоумевали. Володя говорил уже не своим голосом. Стихи его были полны тоски, уныния. Он явно, подчиняясь духу времени, перепевал модных модернистов.
Вечером Игнатьев и Белоцерковец уехали в город.
— Что ты думаешь о Володе, Толя? — спросил в поезде Игнатьев.
— Я не совсем разобрался в нем. Он какой-то странный, неуравновешенный, противоречивый.
— Верно, — отозвался Игнатьев. — Я много думал о нем и прежде. А теперь, кажется, разобрался. Ты заметил, сколько у него чувства в стихотворениях? На десять иных поэтов хватит. Правда техника слаба. И кипучие страсти, и слезы, и ярость и бессилие — всего хватает сверх меры. Эта учительница Наташа, что вышла замуж за попа, совсем выбила его из колеи. Не понимаю я женщин: взять и отвернуться от такого красавца и выйти замуж за пьяницу-попа. Уму непостижимо! За-агадочные же бывают женщины! А Володя — человек абсолютных крайностей. Ну как, скажи на милость, поставишь рядом его сегодняшнюю фантастическую отвагу в бушующем море и его сентиментальную лирику? Говоря словами. Пушкина, в Володе уживаются могучий конь и трепетная лань. И эта раздвоенность в наш век резких политических размежеваний, боюсь, не приведет к добру.
Игнатьев не случайно заговорил о политической активизации общественных сил страны. Двадцатый век, в отличие от только что минувшего XIX века, ознаменовался мощным и организованным забастовочным движением пролетариата, боевыми выступлениями против самодержавия.
Путиловские рабочие, в частности «Василий Иванович», с которыми Игнатьев встречался конспиративно, каждый день приносили новые вести о произволе администрации, о жизни рабочих, ставшей для них нестерпимой, о столкновениях с мастерами, с дирекцией. Однажды «Василий Иванович» сообщил, что поп Гапон вербует рабочих в свою организацию, устраивает для них лекции с волшебными фонарями, проводит читку книг, организует вечеринки; все это делается, конечно, с дозволения властей. И есть еще немало людей, которые идут на эту приманку и к тому же тянут за собой других.
— Что же мы конкретно должны делать? — спросил Игнатьев, выслушав рассказ «Василия Ивановича».
— А вот что, — ответил тот, доставая из кармана небольшую, сложенную вчетверо бумажку.—Это прокламация Петербургского комитета партии. Ее печатают кое-где, но и нам велено размножить, да побольше.
...В комнате, где когда-то проходили занятия «электрического кружка», кипит работа. На столе, на котором раньше находилось динамо, теперь лежит гектограф. Вокруг стопочками разложены пробные оттиски, тут же положен ролик для накатки бумаги, стоит склянка с гектографической краской.
— Теперь как будто хорошо, Толя, — сказал Игнатьев. Белоцерковец взял из его запачканных рук бумагу и прочел неудавшееся в пробных оттисках место: «...Свобода покупается кровью, свобода завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях. Не просить царя, и даже не требовать от него, не унижаться перед нашим заклятым врагом, а сбросить его с престола и выгнать вместе с ним всю самодержавную шайку — только таким путем можно завоевать свободу». — Пожалуй, можно печатать, — соглашается он.
Всю длинную январскую ночь друзья перепечатывали прокламацию Петербургского комитета большевиков. Утром пришел «Василий Иванович», снял шубу и гимнастерку, обложился листовками и отправился распространять их. Белоцерковец отнес гектограф на чердак, сжег в печке пробные оттиски, а Игнатьев, умывшись и приведя себя в порядок, ушел домой.
Рано утром девятого января Наумовы зашли к Игнатьеву, внеся в дом крепкий морозный воздух.
— Мы беседовали с гвардейцами, — радостно сообщил Володя, — и они обещали, если их вынудят, — стрелять выше голов людей.
— В первый раз, а во второй раз — ниже? Эх, Володя, и ты царским гвардейцам поверил? — заметил Игнатьев скептически.
— Пойдем с нами в Александровский сад и ты увидишь, что гвардейцы не станут стрелять в народ.
— Я должен быть в другом месте, — сказал Игнатьев.