Стесняется, аж скрючило его, беднягу. Но уговорил, да и не трудно уговорить-то его. Опять ноты примостил, пальцами по струнам: щип-щип. Боже ты мой! Ну, по радио, по телевизору-то ведь каждый день ее слышишь и наверное уж не в таком исполнении! А тут щипнет — и в горле что-то зацепит, потянет — аж в слезы. И что самое невероятное: по нотам! Ну, конечно, и я: и «до», и «ре», и «ми-фа-соль» — где, на какой полоске, знаю, в школе проходили, да пока ее высчитаешь, и еще на грифе надо найти, да прижать-то ни раньше, ни позже! Так ведь я-то и не Толик! Сыграл он штук пять-шесть, и все такие грустные: точно не за струны, подлец, щипит, а мою-то душу выматывает. И это даже меня как-то слегка перевернуло: как-то вообще человека зауважал. А он видит, что нравится, воссиял, бедняга, чуть не плачет.
— Я, — говорит, — ей на день рождения это сыграю?
— Сыграй, — говорю, — конечно, сыграй! Откудова, — говорю, — это ты так насобачился?
— Дима, — говорит, — научил. За немецкий штык.
Ах же ты, Димка!
…Но все кончилось так, как и должно было кончиться, так, как мы все хотели, то есть благополучно. Очень благополучно.
Иду я как-то с работы — мамка навстречу чуть ли не вприпрыжку бежит.
— На-ка, Федор, скорей! — сует пятерку. — Водки возьми! Юлькин приехал… Извиняется: дураком, говорит, был! На Катьку не наглядится.
Я как-то даже не сразу сообразил: кто это «Юлькин», хоть уже ожидали и поговаривали об этом. Но быстро усек, деньги в зубы — и в магазин.
Новый муж мне понравился: здоровый парень, простой, остроумный. Женщины не пьют, так мы вдвоем пузырь уговорили, а потом и до настойки добрались, и все это за разговором о «случаях», о драках, а вскользь и о прочем.
Толику, наверное, как-то сказали, чтобы не приходил, да, наверное, и не только это. Вечером Катюшка, конечно, в каприз:
— Папи кочу! Кочу папи!
Ей:
— Катюшенька, вот же твой папа!
А она рот квадратом:
— Тому папи кочу! Папи Толи! Кьде папа?! — плачет в три ручья, ножонками топает.
Новый муж засомневался было — и даже спросил.
— Ай, да господи, дурачок тут один привязался, играет с ней, вот она его «папой» и окрестила!
— Нет, законно! И забавный: ходит по городу, машинам честь отдает, съехидничал я, и стаканом об стакан.
Юлька Катюшку наконец все-таки уколотила, сидит счастливая, с нас глаз не сводит. Мамка рада-радешенька: то в кухню, то к столу бегает — самый что ни есть рассемейный праздник! Да и в самом деле, в кои-то веки! А то все как будто из касты «неприкасаемых» или какая там у них самая жиденькая каста?
Спать легли поздно. Я уж и засыпал, вдруг как шилом в бок — сирена! Вскакиваю — дома переполох. Сестра Катьку трясет. Мамка в одной рубашке мечется. Сирена под окном, аж уши закладывает! И:
— Работают все радиостанции Советского Союза! Время кончилось! Последний сигнал дается в ноль часов по московскому времени!
Лес
От крутой жены и неприятностей по работе Федоров убежал в лес. На скалистом хребте он выстроил шалаш и остался в нем жить. А у ручья под горой жил медведь, старый, несчастный, с больными зубами. Медведь хорошо знал Федорова, а Федоров очень хорошо знал медведя: они охотились на одном участке и… друг на друга. Гора, на которой они поселились, была самой пустынной в тайге, не было на ней ни птиц, ни зверей; только рябина росла да грибы «свиное ухо». Но Федоров не хотел уходить с горы, с нее открывался удивительный вид! Долгими часами и рано утром, и на закате дня глядел он на бесконечные горбатые увалы хребтов, на ручей внизу, на крутые склоны, осыпи, далекие озера — и обращался душой к прекрасному в мире, плакал…
Медведь же, напротив, очень хотел бы убежать из этого пустынного леса туда, куда глядят глаза: вглубь, в тайгу, но не мог этого сделать: там теперь жили его сильные сыновья, дочки и жена с молодым мужем. Вспомнив и представив свой «круг семьи», медведь только мычал да качал головой из стороны в сторону.
Постепенно, день за днем подошла глубокая осень и превратилась в студеную белую зиму. И так уж получилось, что, несмотря на бесконечные уловки Федорова и коварную хитрость медведя, они так и не погубили друг друга. Медведь долгими морозными ночами бродил около шалаша, трещал сучьями да по-щенячьи скулил. Он вспоминал свою теплую берлогу в узкой каменной пещере, вспоминал постель из мха с пихтовым лапником в изголовье — и мерз от этого еще больше. На ручье он так и не смог найти себе хоть чуть-чуть подходящее место, да и искал его плохо: ему сразу же показалось, что лучшее место для берлоги захватил Федоров! Он все ходил и ходил вокруг шалаша, все скулил, злился, тосковал… И так каждую ночь. И вот однажды он и сам не заметил, как ткнулся мордой в хвою на шалаше — ему показалось, что эта хвоя — хвоя его берлоги! Он все вдыхал и вдыхал этот родной кислый запах прелой пихты! В глазах от холода, голода и… счастья то вспыхивали, то угасали яркие продолговатые льдинки; они то росли и близились, то с тихим шуршащим звоном падали вниз, таяли…