Были приняты законы, ограничивающие действия журналиста во время чрезвычайных ситуаций. Теперь было разрешено называть цифры, обнародовать данные, только ссылаясь на официальных представителей силовых ведомств. Для телевидения это, в общем-то, исключало возможность в дальнейшем становиться источником информации, пытаться самостоятельно ее добыть, узнать, проверить. Ну а что? Стоишь с бумажкой из пресс-службы и читаешь ее вслух.
ХАМАТОВА: Но ты знаешь… Если честно, я согласна, что такие вещи нельзя как-то бесконтрольно произносить.
ГОРДЕЕВА: Нельзя правдиво сказать, сколько захвачено заложников? Ну как же так: ты стоишь в городе, вокруг тебя люди, родственники тех, кого в школе удерживают террористы. Если ты нормальный журналист, ты в состоянии механически посчитать, сколько школьников было на линейке, сколько классов в этой школе…
ХАМАТОВА: Но ведь нельзя рассказывать то, что поможет террористам? Наверное, исходя из этой логики и придуманы ограничительные меры?
ГОРДЕЕВА: Существует журналистская этика, принцип которой примерно такой же, как и у врачебной: не навреди. Приведу тебе пример, он связан с терактом, который предшествовал Беслану. Это “Норд-Ост”. Представь, я узнала о теракте, когда покупала в супермаркете курицу. Почему-то теперь всегда, когда речь заходит о “Норд-Осте”, я вспоминаю эту курицу. Мне позвонила моя коллега с “Эха Москвы” и сказала, что в театре на Дубровке террористы захватили восемьсот заложников. “Оля, – возразила я ей, – это ошибка, наверное восемь. Или восемьдесят”. И прямо с этой курицей поехала в “Останкино”, я тогда работала на выпуске новостей телеканала “ТВС” редактором. В ньюсрум уже съехались все, кто мог доехать, вне зависимости от того, рабочие были дни или выходные (в новостях работают неделя через неделю). Кстати, сейчас, когда к работе в новостях на госканалах люди относятся как к любой другой работе, например, в химчистке, такое себе трудно представить. В тот вечер в ньюсруме, в аппаратной каждый работал, кем мог: главный редактор новостей Кричевский сидел на “ленте”, дозванивался кому-то из ньюсмейкеров, свободные ведущие брали интервью, корреспонденты, редакторы – все съехались в “Останкино” и, что называется, подносили патроны. Я вышла из Телецентра через три дня, когда всё в “Норд-Осте” уже кончилось. На мне была та же самая одежда. А курица, с которой я приехала и которую бросила за окно, на подоконник, стала издавать чудовищный запах – для меня это теперь тоже запах “Норд-Оста”.
Так вот, как только мы вышли в эфир с первым экстренным выпуском новостей, мы, конечно же, нашли в интернете схему зрительного зала со всеми входами и выходами. И, разумеется, первое желание – показать ее в эфире. Никакое начальство нам ничего не указывало: был такой аврал, что просто технически не успеешь ни у кого спросить разрешения или отмашки, хотя все начальники крутились тут же, в аппаратной. Но схему зала мы в эфире не показали. Потому что эта информация действительно была важна и спецслужбам, и террористам. Думаю, террористы и без нас хорошо были знакомы с планом зала. Но всё равно, журналист всегда принимает профессиональное решение: это этично, это не нарушает прав тех, кто стал объектом репортажа, это не поставит их под угрозу. А вот это – это уже нельзя. Тут – стоп. И неважно, какой эксклюзив у тебя в руках.
Это профессиональные правила сообщества. И мое глубокое убеждение состоит в том, что если бы государство не влезло в эту систему и не взяло бы на себя миссию регулятора и цензора, за которым главное слово в вопросах профессиональной журналистской этики, журналистское сообщество было бы здоровее, а свобода слова не сделалась бы беспомощным эвфемизмом.
ХАМАТОВА: Я с такой точки зрения эту проблему не рассматривала, хотя, как ты понимаешь, к прессе у меня накопилось много вопросов. Но до Беслана эти вопросы касались исключительно моего права на частную жизнь и требования оставить в покое меня и мою семью. Сейчас, имея друзей-журналистов, я много больше понимаю про ваши цеховые проблемы, про профессию, которой вас лишили, и про тот, ниже плинтуса, уровень, до которого опустились те телекомпании, те издания, где вы работали.
Но мы же говорим о две тысячи четвертом годе, да? Тогда в таком широком смысле я вообще, вообще, вообще ничем не интересовалась. Кажется, я даже не понимала, кто у нас президент. А уж других политиков не знала совершенно точно. И не хотела знать. И не считала, что мне когда-нибудь пригодится это знание. Понимаешь, у меня была такая прививка – мое советское детство, – что я старалась никогда и ни при каких обстоятельствах не замечать этот, внешний мир, будучи заранее уверена, что всё там – вранье.