ХАМАТОВА: Вероятно, с точки зрения того времени ей это было важно.
ГОРДЕЕВА: Я очень мало знаю о прабабушке. Бабушка почти не рассказывала про нее. Ну, может, кроме того, что она не умела обниматься. Она же всю жизнь провела с теми, кого не обнимешь.
ХАМАТОВА: Возможно, именно поэтому, оказавшись на свободе, она так цеплялась за жизнь, которую помнила. Так что тебе сказал дедушка, чтобы объяснить, что ты еврейка?
ГОРДЕЕВА: Он меня встречал из садика, а я ему и говорю: “Ваня Петров – жиденок, представляешь?” Мой дедушка Николай Георгиевич Фридрих – очень мягкий человек с тихим голосом и сухой узкой ладонью – вырос в обеспеченной русско-немецкой дворянской семье, где говорили по-французски и по-немецки. Дедушка потерял своих родителей во время репрессий, прошел войну и уже после нее, в самые сложные и тяжелые годы махрового антисемитизма, женился на еврейке Розе Раскиной, моей будущей бабушке. Так вот, услышав от меня пятилетней этот важный вопрос про национальность, дедушка наклонился ко мне и очень спокойно сказал: “Правильно говорить не жиденок, а еврей. И это ты – еврейка. А Ваня – русский”. Тем и закончилось. До казачьих погромов середины девяностых у нас в Ростове было как-то довольно просто с национальным вопросом. Там столько национальностей, что и не разберешься. И столько людей, приехавших в город по самым разным причинам в послевоенное время, что о прошлом – о происхождении, национальности, предшествующей истории – не было принято спрашивать.
ХАМАТОВА: В Казани было иначе: существовали темы, про которые было просто принято молчать. Но они всё равно вскрывались: никаким страхом их никуда было не загнать, никаким запугиванием не скрыть. Моя мама выросла в доме своей бабушки, у которой было пять дочерей. И все они со своими семьями в этом доме жили. А прабабушка, то есть мамина бабушка, была главной женщиной в доме. И вот как-то моя мама, еще совсем девочка, пришла домой с красным галстуком поверх пальто, страшно гордая тем, что ее только что приняли в пионеры. Прабабушка сидела у печки, шевелила кочергой угли. Мама радостно заявила: “Бога – нет!” И бабушка, не поворачиваясь, – бум ей по башке кочергой. У мамы остался шрам. Но про то, что можно и нужно говорить в школе, а что – дома, она запомнила навсегда.
ГОРДЕЕВА: Но это не сподвигло никого начать, например, дома разговаривать по-татарски? У нас было ужасно смешно: моя бабушка помнила немного идиш, а дедушка знал в совершенстве немецкий, на нем в его семье говорили. Так вот они понимали друг друга. И, когда хотели говорить о чем-то тайно, говорили на идише-немецком таком, своем.
ХАМАТОВА: Это всё – страшное наследие сталинского времени: нам предлагалось родиться и прожить свою жизнь в абсолютном отрыве от своих корней, в полнейшем незнании национального, семейного, генетического; у нас это было отнято по факту нашего существования, системе нужен был человек без прошлого. Моя бабушка дома говорила по-русски, но татарский она знала. Дедушка играл на аккордеоне военные песни, но и татарские тоже. Мы всегда пили чай из пиалы… Всё это было так неочевидно и так зыбко. И вот все эти обрывки, кусочки воспоминаний начали всплывать у меня в голове, когда я стала читать роман Гузели Яхиной “Зулейха открывает глаза”.
ГОРДЕЕВА: Помню, ты его прочитала и сказала, что никогда отчетливо не мечтала ничего сыграть, но вот теперь мечтаешь – Зулейху.
ХАМАТОВА: Мне казалось, что героиня моложе и вообще – это не я. Но потом я поговорила с Гузель, и выяснилось, что она представляла меня, когда работала над романом. И она очень многие вещи интуитивно точно описала – как будто знала что-то про мою семью. Я даже дядю Чулпана уговорила прочесть эту книгу. И дядя, который ничего про те времена не хочет слышать, прочитав, сказал: “Правильно ты меня уговорила”.
ГОРДЕЕВА: Теперь ты будешь играть, наконец, Зулейху в новом фильме.
ХАМАТОВА: Я волнуюсь. Знаешь, мне эта книга позволила собрать хотя бы фрагмент своей личной истории воедино – сложить разрозненные, крошечные пазлы, не соединяющиеся друг с другом.
ГОРДЕЕВА: Вернемся к тому, что на татарскую кафедру в Институт культуры ты не пошла. Ты начала рассказывать, как человек с кафедры пришел и потребовал, чтобы ты выучила язык…
ХАМАТОВА: И его предложение меня, надо сказать, ошеломило. Но неожиданно женщина, которая вела наши курсы, – замечательная, сильно выпивающая, но очень чуткая женщина, – буквально встает на дыбы и говорит: “Какая еще татарская кафедра? Вы что, не видите, она насквозь пропитана русской литературой? Мы ее не отдадим. Она будет поступать к нам”. Это был какой-то первый знак, первый маячок, что, может быть, всё не зря, что надо не переставать пробовать. Что есть у меня или на меня какая-то все-таки надежда.
Глава 5. “Можно я не буду увядать?”